На этот раз я знаю, что нужно молчать, и молчу. Только отворачиваюсь, чтобы он не видел моего лица. Мистер Аберкромби закрывает папку.
– Можно мне взять вашу программу с собой? Я хотел бы посмотреть ее более внимательно.
Он чистосердечен, как пятилетний малыш.
Сейчас я, несомненно, могу обойтись без резкостей. Здесь, рядом со мной, совсем близко от меня, стоит тот, кого я вправе считать по меньшей мере соучастником своих утренних бдений в Селахе. Мужчина, который так самоотверженно защищал меня от воспоминаний, мужчина, который все лето, всю осень и зиму помогал засевать опустошенные борозды моего разума. Здесь, рядом со мной – не в мечтах, а в действительности! – стоит отец моей творческой мысли, человек из плоти и крови: я вижу и слышу его, я могу протянуть руку и прикоснуться к нему. Без резкостей, Анна, без резкостей. Скажи: «Да, мистер Аберкромби, конечно!»
Я поднимаю голову, и внезапно наши глаза встречаются – в первый раз с тех пор, как я его знаю. У мистера Аберкромби суровые, проницательные, бесстрашные глаза. Ясные и упрямые. Как мог Перси Герлгрейс говорить гадости о человеке с такими глазами? Что это: двуличие художника, умеющего перевоплощаться в чиновника – существуют, наверное, подобные технические приемы, – или соглашательство в силу необходимости? Я не знаю этого мистера Аберкромби. Ко мне в класс приходит человек, которого я боюсь, да, боюсь, но он искренен.
– Я ведь даже не учительница, – доносится до меня чей-то голос.
Мой голос.
По-моему, руки за спиной мистера Аберкромби готовы выйти из повиновения.
– Вы удивительная учительница!
И только позднее, когда начинается дождь и я вижу, как мистер Аберкромби вместе с директором идет по тропинке к воротам, я вспоминаю, что не отдала ему книги, которые успела закончить к его приезду. Я бегу по двору, держа книги под халатом, чтобы раскрашенные обложки не пострадали от дождя, и полкласса бежит за мной. Догнав мистера Аберкромби, я прячу сверкающие красками сгустки жизни ему под пиджак. Я сама расстегиваю пуговицы и прижимаю книги к его телу. К его огромному стройному телу.
– Смотрите, чтобы они не намокли под дождем, – говорю я. – А то пропадут все рисунки.
Книги, обязанные своим рождением прежде всего этому человеку, наконец-то попадают к нему, и моя программа теперь тоже лежит у него в портфеле. Что может быть для меня важнее?..
– Я горжусь вашей работой, – говорит он непривычно робким, необъяснимо робким голосом, и струи дождя окружают его стеной, как мои малыши. – Спасибо за все, что вы сделали.
Дождь капает с моего подбородка, мочит плечи. Каждая капля дождя исполнена смысла, каждая капля – неотъемлемая часть этого мига. Этого «пылающего мига, остановленного на бегу».
– Мне не нравится, что вы инспектор.
– Мне тоже.
– Он сказал, что педагогическая работа в вашем классе ведется на очень высоком уровне, – говорит директор с благоговейной дрожью в голосе; мы распрощались со всеми инспекторами и возвращаемся в большую школу выпить чашку чая, заработанную тяжким трудом. – В его округе так работаете вы одна.
Я прихожу домой и чищу клавиши. На них слой пыли толщиной в зиму.
– Мадам, я прошу вас исполнить одну мою просьбу, – говорит директор как-то днем неделю спустя, когда я нахожу в своем почтовом ящике блистательный инспекторский отчет и стремглав прибегаю назад в школу.
– Мистер Риердон, сейчас самое подходящее время просить меня о чем угодно, – говорю я и опускаюсь на его стул.
– Я прошу об этом не ради себя. Хотя, может быть, и ради себя. Когда вы получите письмо с уведомлением о результатах переаттестации, передайте его мне, не распечатывая.
– Но мне нечего бояться! Посмотрите на этот отчет!
– Прошу вас, передайте письмо мне.
Я открываю рот и вновь закрываю.
– Передайте письмо мне и забудьте, что вы его получили.
Я вновь открываю рот и вновь не произношу ни звука.
– Пожалуйста, сделайте это ради меня. Прошу вас.
Все еще ни звука.
– Прошу вас.
– Но...
– Мадам, не задавайте никаких вопросов.
– Но!..
– Я прошу вас выполнить мою просьбу. Пожалуйста!
– Как я могу?..
– Пожалуйста!
– Но почему? – сопротивляюсь я. – Вы не имеете права без всяких объяснений требовать, чтобы женщина сделала нечто подобное! Неужели вы еще не научились обращаться с женщинами?
Несколько размашистых шагов, и директор уже у доски.
– Потому что, мадам, оценка в баллах – это нечто совершенно бессмысленное. Ни одно живое, ни одно мыслящее существо нельзя оценить в баллах. Сама эта идея – сущий вздор!
– Вы хотите сами вскрыть мое письмо?
– Я? С какой стати, я не собираюсь вскрывать даже свое!
– Но вам придется его вскрыть. Иначе вы не сможете просить о переводе на другую работу. Вы в состоянии возглавить школу в десять раз больше этой.
– Может быть, я в состоянии возглавить школу даже в двадцать раз больше этой, какая разница? Я уеду отсюда, когда сделаю все, что считаю нужным, и ни минутой раньше. А я считаю нужным, чтобы в этой школе учились белые дети, которые здесь живут. И каждый день проезжают мимо наших ворот. Они вправе учиться в этой школе. Это школа их округа. Родители белых детей постоянно беспокоятся из-за автобусов. Я белый. Когда будет достроен новый домик для двух приготовительных классов, когда наши вояки перестанут калечить телефонные трубки, взбираться на столбы высоковольтных линий, кататься на роликах по мосту, ездить на велосипедах по тротуарам и подвергать смертельной опасности тех, кто ходит по пешеходным дорожкам, из которых они выламывают плитки, тогда белые дети вернутся в эту школу. Я тоскую о белых детях, о детях моей расы.
Я молчу.
– Разве можно представить, сколько теряют белые из-за того, что их дети не посещают ваш класс! Если бы они знали, мимо чего проезжают!
Вздох. Я тоже тоскую о белых детях, о своих детях. Милые маленькие розово-белые комочки.
– Давайте сведем меня к сумме баллов! – возвращается директор к началу нашего разговора. – Давайте сведем вас – вашу своеобразную манеру преподавания, вашу энергию, вашу мягкость, вашу вспыльчивость и ваш вкус – давайте сведем все это к сумме баллов! Мадам. Я надеюсь, вы снизойдете к моей просьбе и вручите мне это письмо. Нераспечатанным.
– Я всегда выполняю повеления мужчин.
Радость, оказывается, тоже может обратиться в ношу, такую тяжелую, что я вынуждена переложить ее на плечи цветов. Вечером я сижу под деревом, где часто пью чай, и смотрю фильм, который идет позади моих глаз. Все посещения старшего инспектора: он появляется на пороге сборного домика и стоит, величественный, как тополь, благоразумно заложив руки за спину. Все напряженные диспуты с педагогами, которых он ко мне привозил. Тончайшие оттенки ощущений, вызванных его прикосновениями, когда он приглашал меня пойти пить чай или задерживал при встрече мою руку в своей; ощущения, вызванные нечаянным столкновением с его холодным неотступным взглядом. Кадры, полные нежности и теплоты: он сидит рядом со мной на низком стуле, а я держу па руках зареванного малыша; тревожные кадры: он придирчиво обсуждает мою программу; комические: я прошу его заправить рубашку. Идет фильм, подлинность которого не вызывает и тени сомнения.
– Я совершенно уверен, что этот человек наделен даром прозрения, – признаюсь я дельфиниумам.
– Прозрения, Анна! Разве можно так вольно обращаться с этим словом? Он женат! В Новой Зеландии женитьба не дается даром. Обычная плата – душевное отупение. Может ли молния прозрения ударить в женатого инспектора? Может ли, кстати, хоть один добропорядочный чиновник постигнуть смысл жизни? Постигнуть, что истинный смысл жизни – это возможность общения? Удел чиновников – посредственность. Они взращивают посредственность, питаются посредственностью, живут и процветают благодаря посредственности – каждый в отдельности, целыми семьями, профессиональными кланами, всей нацией.