– Надеюсь, они все-таки дадут знать о своем приезде.

Я расстаюсь с ним и иду по бетонированной дорожке к сборному домику. Сегодня утром я не почистила туфли, моя кремовая кофточка испачкана краской и мелом. Надо было надеть халат. Сегодня я не взяла в руки программу, чтобы бросить на нее последний тревожный взгляд, и не включила утюг, чтобы через минуту его выключить. Я даже не пожелала директору удачи. Я еще сохранила способность ощущать ритм.

– Ну как, пахнет от меня чем-нибудь подозрительным? – спрашиваю я щеголя Перси, который расхаживает среди моих малышей, занятых подготовкой класса к занятиям.

– А от меня? – наносит он ответный удар. Несколько малышей, работая локтями, приближаются ко мне и выталкивают вперед новенькую девочку.

– Так как же, собрат, пахнет?

– Только какими-то странными духами, – с удовольствием отвечает он.

– У нее имя Кэтрин, – сообщают малыши.

– Ее зовут Динь-Динь.

– А иногда ее зовут Пуля.

– Ребята, они зовут ее Эй-Проснись!

Я понимаю с первого взгляда. Еще один представитель новой расы: белокожее создание, лишенное, как и я, защитной оболочки.

– Вы не хотите сегодня вечером выпить в городе чашку чая?

Перси приглашает меня; я слышу, не глухая.

– Я прощаю мистеру Аберкромби лишнюю неделю ожидания, – говорю я. – Я прощаю ему туфли, которые чистила четыре дня подряд, и кофточку, которую стирала среди недели. Я прощаю ему даже конец программы, который дописала из-под палки. Кто я такая, чтобы требовать естественного поведения от инспектора? Я, проповедница естественности? Я прощаю старшему инспектору все эти прегрешения, – продолжаю я. – Но не могу простить несостоявшейся глажки и больше никогда не надену эту кофточку.

– Не желаете ли поужинать со мной в городе сегодня вечером?

– На каком основании?

– На том основании, что я вас приглашаю.

– Не откажусь сытно поесть, собрат, спасибо.

– Не забудьте, кстати, что это мой прощальный вечер.

Еще один кочевник. Но этот по крайней мере кормит меня. И выводит в свет. И хвастается мной. И у него нет мечты, которой я должна прислуживать. Он платит, ничего не получая, а другие получают и не платят. Странное несоответствие... Не знаю, какой вариант я предпочитаю.

Трудись или погибни.

Как просто.

Появляется один какой-то инспектор, извиняется перед директором за остальных и исчезает. Дождь прошел. В моем распоряжении еще почти все утро и маленький кусочек осени. Не представляю, как я проживу хотя бы один день без школы...

...Тополя на дамбе расплескивают желтую краску, как дети, а иногда пурпурную. Когда мы с Рыжиком добираемся до дамбы с нашими семьюдесятью малышами и Хиневакой у пего па спине, мне становится немного легче. Малыши играют среди опавших листьев, а мне легче, потому что я больше не чувствую себя белой вороной. Всем своим существом я ощущаю, что во мне плодоносит что-то более важное, чем плоть. Пусть перед моим мысленным взором по-прежнему стоит голубоглазый мужчина наедине со своей мечтой и пистолетом, наедине с бесконечной ночью, я знаю, что тоже зачала весной, как все божьи создания, я тоже все лето носила в себе росток жизни и сейчас, здесь, среди опавших листьев и покрасневших ягод, незримо присутствуют мои почти законченные книги и зримо – приготовительный класс моей мечты. Хотя моя плоть безутешно горюет о несвершившемся, а душа оплакивает сына, погребенного на маленьком кладбище, чрево моего духа, подобно чреву любой твари, уже не так напряжено. В этом я по крайней мере не отличаюсь от других.

Малыши громко поют, гуляя по высокой дамбе, некоторые танцуют внизу под деревьями. Многие с азартом скатываются по склону и зарываются в кучи сухих листьев. Малыши с криком носятся взад и вперед, бурно выражают свои симпатии и антипатии, что мне всегда так приятно, и вкладывают всю душу в игру, в которой явственно слышится «незамутненный голос чувства». И хотя я знаю, что заплатила за эту радость своим положением и, в сущности, отлучением от себе подобных, я наконец понимаю, что слезы и немилость, бренди и одиночество, лишения и безысходность не такая уж дорогая цена, если вообще можно говорить о цене на радость.

Моя работа идет успешно, работа идет успешно.

Но по одной-единственной причине: когда в моей душе стихает опустошительный ураган и я вновь начинаю работать, на пороге сознания меня неизменно встречает мистер Аберкромби с бездеятельными руками за спиной. Он всегда здесь, когда я возвращаюсь. А на совещании директоров он даже спросил у мистера Риердона, как поживает мисс Воронтозов. Разве это не удивительный вопрос в устах инспектора? Разве недостаточно этого вежливого вопроса, чтобы вновь взяться за кисти? Какое огромное место занимает в моей жизни этот вопрос! Мужчина спрашивает, как я поживаю. Он думал обо мне, пока спрашивал мистера Риердона и выслушивал его ответ – так долго! Подумать только! Думать обо мне!

Сверхмощный стимул. Я едва не лопаюсь от прилива творческих сил. Мистер Аберкромби еще будет гордиться мной. Ради него я согласна заняться любыми исследованиями. В один прекрасный день я преподнесу ему лучшую часть себя, запечатленную на тонких страницах маленьких книжек и в моей «Программе органического обучения». Я докажу ему, что он не зря задал этот вопрос.

Какая волшебная сила извлекла мою душу из бездны отчаяния, куда ее низвергла очередная буря! Я бегу в Селах к своим кистям, объятая «сладостным восторгом, который мысль рождает».

Последние дни осени тяжелы, как ветви с плодами. Как груз Вины дома и в школе. Но хотя Вина больше не расстается со мной на границе школьных владений, где когда-то росли пальмы, а сейчас, почти без участия плотников, растут красивейшие в мире домики для приготовительных классов, хотя теперь Вина терзает меня даже в гостиной, где однажды с вечера до зари лежал в гробу Поль, она не в силах меня раздавить. Меня охраняет верный страж – моя бесценная работа. Сидя в кухне над свиной отбивной, я вновь просматриваю свою программу и изумляюсь ее простоте, удивляюсь, почему никто не составил ее прежде. И одновременно со стуком ножа и вилки в мире позади моих глаз слышится звук, похожий на скрип ржавых петель. Будто в моем классе приоткрывается тяжелая дверь. Будто кто-то ломом приподнимает многопудовую плиту окостеневших правил, традиций и запретов.

А потом перед моим мысленным взором внезапно предстает мистер Аберкромби: высокий, спокойный, седой, он стоит на пороге сборного домика, заложив руки за спину. Видения не оставляют меня. Я сижу в одиночестве, сжавшись в комок, и представляю себе, что вновь заняла достойное положение. Меня наконец признали другие учителя, я заслужила уважение инспекторов. Почтовый ящик у ворот полон писем, в саду раздаются шаги. И внезапно, как налетает ураган, меня начинают душить рыдания, мои прежние безудержные рыдания, от которых нож и вилка прыгают в руках, будто мое жалкое тело и моя истерзанная душа готовы расстаться навеки.

Но как это ни удивительно, мое тело не распадается на части ни на короткое время, ни навеки, равно как и моя душа. Когда буря стихает – будто гроза проносится над моим садом, – я обнаруживаю, что жизнерадостно кончаю свой так называемый ужин, и через минуту уже напеваю, как все нормальные люди. Кстати, по крыше, оказывается, стучит настоящий дождь, и я, не торопясь, отправляюсь навестить свой синий цветник.

В сумерках, под дождем, мне кажется, что дельфиниумы вполне оправились от тропической бури. Как величественно они парят над скромными васильками, колокольчиками и румянкой. Они уже давно непохожи на те белогубые цветы, которые я срезала летом. Осенние дожди потрудились на совесть и добрались до самых корней. Моя поливка – такая малость по сравнению с их всепроникающими струями. Щедрость осенних дождей подобна вдохновенному мастерству старшего инспектора, сумевшего преодолеть мой страх перед «пожаром мысли, что разгорается в беседе». По каким опустошенным просторам разума прошел со мною этот человек. Отец моей творческой мысли. Гость, чьими заботами я узнала, что такое «сладостный восторг».