Он осторожно вытягивает ноги, достает сигареты и какие-то бумаги, будто жизнь проста, как таблица умножения.
Поль Веркоу задумчиво склоняется надо мной, и чашка замирает у меня в руке.
– Надеюсь, Поль, вас это не затруднит? – спрашивает директор.
Но Поль продолжает разглядывать меня.
– Блаженны, – изрекает он наконец излишне громким голосом, – кто выигрывает битвы, не шевельнув пальцем. – Я... я хочу сказать, мисс Вронтзов, – продолжает он, укоротив мою фамилию не менее чем на два слога, – я хочу сказать, что ветер удачи дует в вашу сторону.
Он искалечил фамилию моего отца!
– Ветер здесь ни при чем! – вспыхиваю я и проливаю чай. – А удача приходит к прозорливым. Я всегда выбираю женатых директоров. И женатых мужчин.
Как ни странно, он улыбается, но его улыбка, пожалуй, старовата для такого молодого лица. Я ожидала взрыва, зная, что гордые новозеландские мужчины не склонны терпеливо сносить удары по самолюбию. Очевидно, он из другой породы. Поль огорчает меня: подобное безразличие – удел стариков.
Директор закуривает. Ему за сорок, он носит простые добротные костюмы и, хотя его не назовешь высоким, постоянно наклоняет голову набок в знак внимания к собеседнику.
– Ну что ж, Поль, договорились? Я буду дежурить до и после занятий, а вы на большой перемене и во время перерыва на ленч, хорошо? Так, наверное, будет удобнее, поскольку мой дом рядом.
– Я готов распоряжаться, – произношение Поля явно хромает и плохо согласуется с выбором слов, – если они... если они... ну, скажем... проявят готовность прислушаться к моим словам.
– Конечно, а разве они вас не слушаются?
– Не могу припомнить, когда в последний раз хоть кто-нибудь прислушался к моим словам. – Поль вновь поворачивается ко мне с неестественно безразличной улыбкой на лице. – Вчера мне пришлось подвергнуть наказанию младшего представителя развеселой банды Тамати. Я велел ему подобрать пальмовые листья, а он в ответ показал мне нос. Короче, ему не захотелось... ну, скажем... прислушаться к моим словам.
– Тамати не созданы для того, чтобы повиноваться богу или человеку, – отвечаю я, как всегда, слишком взволнованно. – С чего вы взяли, что они станут вас слушаться? С чего вы взяли, что они станут вас слушаться?
Поль не скрывает удовольствия и улыбается еще шире.
– Вы так прекрасны; когда сердитесь! – восклицает он.
Директор встает.
– Вот это другое дело, – снисходительно замечает он. – Хочу уговорить комитет заняться школой. Например, избавить нас от пальм. Пока их не срубят, игровую площадку невозможно содержать в чистоте.
– Они срубят эти деревья только через мой труп! – кричу я. – Только через мой труп! Я работаю здесь не очень давно, мистер Риердон, но эти деревья – мои!
Громкий смех молодого Веркоу окончательно выводит меня из себя. Я уже не понимаю, что говорю, пока не слышу своих слов:
– Вы не имели никакого права бить ребенка!
– Если мы избавимся от необходимости постоянно убирать листья, – старается успокоить меня директор, – нам будет гораздо легче следить за чистотой на площадке. Обычно деревья сбрасывают листья один раз в определенное время года. А наши пальмы роняют и роняют их без конца.
Директор тоже работает здесь недавно.
– Малютка Тамати только начал хоть немного слушаться. А вы отшлепали его, и все мои труды пропали даром.
Внезапно молодой мужчина, который стоит рядом со мной и откровенно наслаждается этой сценой, круто поворачивается и исчезает за дверью своего класса, и в то же мгновенье я понимаю, что наделал мой язык. Неужели я все еще так слепа, что могу обидеть молодое существо?
– И все бы еще ничего, – директор мужественно продолжает свой монолог, – если бы пальмы радовали глаз, но они выглядят такими жалкими и несчастными.
– Я столько билась с этим ребенком, а он все погубил!
– Никто не скажет, что они являются достойным украшением нашей школы.
– Кто? Тамати?
– Нет, пальмы.
– Пальмы...
К горлу подкатывает комок. В присутствии мистера Риердона слезы с такой легкостью льются у меня из глаз. Как приятно плакать, когда рядом женатый мужчина. Но мой грим может пострадать. И тогда мой возраст перестанет быть тайной. Я поднимаю глаза на мистера Риердона, он стоит, устремив взгляд на застекленную дверь классной комнаты своего помощника, и мой взгляд устремляется туда же. За дверью вышагивает мистер Веркоу, безвольная кукла небесной красоты. Напрасно я позволила себе обнажить частичку своей души, это непозволительная роскошь.
– Пусть не обижает моих малышей, больше мне ничего не надо, – неуверенно оправдываюсь я.
Мистер Риердон все еще в задумчивости смотрит на Поля.
– Да, – говорит он, и мне кажется, что его мысли заняты не моими малышами, а новеньким малышом, которого он взял на работу, – мы не должны обижать молодых.
– Я попрошу старших девочек убрать листья, – говорю я. – Площадка будет в идеальном порядке, обещаю вам.
– Я знаю, мисс Воронтозов, что могу на вас положиться, – отвечает директор и начинает сам мыть грязные чашки, – вы, конечно, сделаете все, что в ваших силах. Но я не могу допустить, чтобы вы делали слишком много.
– Я займусь чашками, мистер Риердон.
Крупная, очень красивая девочка маори разглядывает через застекленную дверь молодого белого мужчину, я оборачиваюсь к ней.
– Варепарита, будь добра, возьми чашки у мистера Риердона.
Не дожидаясь звонка, я беру пенал и направляюсь по коридору назад, на мне туфли на высоких – величественных! – каблуках, которые мне очень не идут. Я прокладываю себе путь среди смеющихся детей, которые кучками собираются на траве около нашего сборного домика, и моя шея горит от стыда. Я обидела молодого учителя, а ведь он одним только своим назойливым присутствием дарит мне бесценную радость: забвение прошлого. Бедный неоперившийся птенец, стоит в одиночестве у себя в классе – «странник у твоего порога». Ну-ка... ну-ка... посмотрите на моего милого мальчика...
– Мама сказала, – говорит белый Марк, – чтобы я не снимал в школе башмаки.
Оглушительный грохот – мы падаем с небес на землю. Набухшие почки вяза, надежды, оскорбленные молодые люди – все остается там, в вышине. Очень полезное гимнастическое упражнение, если обладать достаточной выносливостью. Почему?
– Потому что вчера я пришел домой с незавязанными шнурками.
Воистину нет силы более могущественной, чем настоящее. Прошлое иногда становится явью перед школой, иногда напоминает о себе на переменах, но здесь, под стропилами, где висят улитки, под заиндевевшими стропилами, которые сочатся влагой, существует только неотступное сейчас.
– А почему ты не завязал шнурки? Матаверо, заправь рубашку!
– Я не умею.
– Прости?
Дети читают вслух, мне трудно разобрать, что говорит Марк.
– Я не умею.
– Все остальные умеют завязывать шнурки... Блоссом, высморкай нос... Тогда, Марк, принеси, пожалуйста, тапочки.
– Мне не разрешают.
В эту минуту фраза «Мне не разрешают» как-то особенно резко, как-то необычайно остро раздражает меня, чтобы не сказать окончательно выводит из себя, и последние отзвуки утренней чайной бури, разразившейся из-за слишком близкого соседства с чужим «я», последняя тень сожаления исчезает без следа. Сожаление уступает место ярости – я ненавижу эту белую женщину, у которой есть маленький сын, у которого есть башмаки, которые он не умеет зашнуровывать, и которому она не разрешает приносить в школу тапочки. Я горячусь и раздуваю ноздри, как старый боевой конь. Я встаю па колени, теперь мы с Марком одного роста.
– Значит, тебе не разрешают, маленький Марк.
– Правда не разрешают. Она так сказала, я знаю, она правда не разрешает.
Мне не хочется, чтобы Марк догадался о несогласии учительницы с матерью. Это бесчестно по отношению к такому малышу. Но в моем возрасте трудно вынести, когда пятьдесят, или шестьдесят, или, если быть точной, сорок пар йог, обутых в башмаки, топают в сборном домике. Для меня это слишком большая порция настоящего. Тем не менее Марку незачем знать, что я думаю о его матери. Я делаю над собой усилие и стараюсь отделить ярость, которую во мне вызывает мать, от нежности, которую я испытываю к сыну.