– Понимаю. Понимаю.

– Понимаю. Понимаю, – вторит хор.

Я снова заливаюсь краской.

Раухия передает Матаверо сверток, поворачивается, медленно спускается по ступенькам и, шаркая ногами, уходит по заиндевевшей траве. Раухия страдает тучностью и «сердцем». Он ездит в министерство сражаться за школьное помещение, но по натуре Раухия мягкий человек. Он может расшуметься у нас в коридоре, но с внуком он ягненок. На нем дорогой костюм, бегут мои мысли, пока Раухия добирается до своего одинокого искалеченного велосипеда под вязом, но брюки съезжают с него точно так же, как с Матаверо. Я стою, смотрю на Раухию, вздыхаю, и мне кажется, я все понимаю.

«Я не пошел в класс, – пишет Матаверо; он не признает звонков и гораздо четче ощущает эмоциональное деление суток, чем общепринятое, –

потому что я не

люблю школу. Я не

люблю кубики, но я

люблю глину. Я не

хочу читать

я не люблю

мисс Воронтозов».

Но, ублажая нежно любимого внука, ягненок Раухия, нэнни-Раухия, иногда превращается в льва, и однажды утром он, шаркая ногами, доносит свою ярость до директора, потому что Матаверо снова убегает из школы и налетает на него, как раз когда Раухия собирается сесть в автобус, отходящий в город. В город Раухия не уезжает, и через некоторое время его лысая голова, огромное туловище, толстые дрожащие губы, нарядный костюм и внук снова появляются в школе. В результате после вкрадчивой беседы директора с молодым Веркоу на тему о том, как выглядит в свете национальных и расовых проблем белый учитель, поднявший руку на коричневого ребенка, наш стажер провожает меня от школы до самых пальм, и в его голосе почему-то не слышно больше воинственно-хвастливых ноток. Грустные, во всяком случае, явно преобладают.

– Я не могу не заметить, – говорит он, глядя на меня сверху вниз, – с каким постоянством директор отстаивает, отстаивает ваши... ну, скажем... ваши интересы.

Я поднимаю голову – опасный маневр. Но мне все равно не удается взглянуть на него сверху вниз, как на своих малышей, хотя я отношусь к нему точно так же. Нужно непременно найти время помочь ему справиться с классом. Директору это удается. Конечно, я устала от его однообразных замечаний, но, пусть с опозданием, я все-таки начинаю понимать, чем они вызваны: давние, незажившие удары по самолюбию, старая, незатянувшаяся рана. Раздражение, которое я обычно испытываю в его присутствии, мгновенно сменяется настороженной благожелательностью. Но богатый опыт общения с мужчинами научил меня расчетливости, поэтому я оставляю благожелательность при себе и отвечаю совсем не так, как собиралась.

– Обычно мне приходится самой отстаивать свои интересы.

Щемящей грусти как не бывало. Мистер Веркоу снова рвется в бой.

– Это первый случай, – возбужденно восклицает он, – первый случай за все время, когда вы... ну, скажем... удостоили меня несколькими словами!

Благожелательности тоже как не бывало. Вихрь тревоги. Это я виновата, что между нами возникли недопустимые отношения. Нет, я не могла первой переступить роковую черту. Я так безжалостно умертвила эти слова: «Ты да я». Внезапно расстояние между нами резко сокращается. Он стоит слишком близко, непозволительно близко! Я в ярости, за борт бесполезный груз терпения, мне больше нет дела до его молодости.

– Первый и последний, – шепотом, чтобы не закричать, говорю я, – последний! Последний!

И только спустя час, заглядывая в почтовый ящик в надежде найти письмо от Юджина, я вспоминаю, что молодой мужчина, которого я оставила под пальмами, – это тот же отщепенец, что неделю назад стремительно шагал мимо витрин городских магазинов, и тогда я невольно уступаю безрассудному порыву и мысленно спрашиваю его: «Что случилось, что случилось, малыш?»

– Мисс Воронтозов, я ничего не умею рисовать в этом рассказе, – решительно заявляет Марк. – Ничего, ничего.

Марк принадлежит к особой породе неумеек, воспитанных матерями, которые спешат накормить ребенка из своих рук. Но он умеет произносить мою фамилию.

– Веревку ты, наверное, можешь нарисовать. Блоссом, носовой платок!

– Просто прямую палочку?

– Прекрасно, и несколько изгибов, разумеется. А крысу нарисовать совсем легко, просто кружочек, вот такой, и хвост, вот так. Матаверо, заправь рубашку.

Его дорогому нэнни, нашему председателю, тоже не мешало бы подтягивать брюки повыше, но внезапно что-то меня настораживает. Ну конечно, я снова иду старой, проторенной дорогой, я указываю ребенку, что делать и как делать, лишая его возможности попробовать свои силы. Я спешу накормить его из своих рук – точь-в-точь как его мать. Традиции умирают мучительной смертью. Чтобы покончить с ними, нужно пожертвовать частицей самой себя, нужна отвага и убежденность.

– Просто маленький кружочек, это голова, – продолжает Марк, – потом еще один маленький кружочек, это брюшко, потом палочка, это хвостик, и все?

– И ноги, – добавляю я, не в силах удержаться и отвести взгляд от животного, которое возникает на бумаге таким, каким задумала его я, а не он. – Уан-Пинт, выйди из воды! Выньте этого мальчика из воды!

– Мисс Вонтов, моя сестра, она ко мне пристает, – жалуется Твинни. – Она рисует на моей половине.

– И ноги? – прилежно трудится Марк.

– И точку, это глаз. – У Марка так и не появляется пи одной собственной мысли. – Кто там плачет?

Наверное, я не в состоянии вырваться из тисков рутины. В конце концов я даже прикалываю на стену эту чудовищную крысу, которая не дала явиться на свет неповторимому детскому рисунку, и Блидин Хат с восхищением ее разглядывает. А потом до моих ушей долетает «пулеметная очередь». Это характерное «тра-та-та-та-та» прорывается сквозь пение, разговоры и смех и поражает каждый мой нерв, способный воспринимать звуки. Новый мальчик рисует пулемет. Я подбегаю и изо всех сил шлепаю его, даже не вспомнив, что надо поберечь руку для Шуберта.

– Не смей этого делать!

Мне не хватает воздуха.

Я возвращаюсь на свой низенький стул и вижу, что Марк рисует еще одну такую же крысу.

– Подари ее Блидин Хату, – говорю я машинально.

Может быть, пытаюсь я как-то оправдаться в собственных глазах, это научит коричневого и белого относиться друг к другу чуть более терпимо. Но в глубине моего сознания совершается более сложная работа. Мальчик рисует пулемет и «дает из него очередь», можно ли выразить себя полнее? Из самых глубин его существа забил мощный фонтан творчества. Это та проблема, которая нынешней весной занимает меня больше всего: как пробурить скважину, как разбить свод и вызволить душу ребенка из темницы? Если расслышать в «тра-та-та-та» взрыв, вызванный душевным перенапряжением, если разглядеть в «тра-та-та-та» свободное проявление безотчетного порыва, эти немелодичные звуки становятся вовсе не такими ушераздирающими. Тогда это уже не безобразный шум, который я не в состоянии вынести, а осмысленное музыкальное сопровождение: мальчик самозабвенно рисует пулеметы, и пулеметы стреляют.

Коричневая Вики приносит целую страницу, изрисованную крысами.

– Вот как, значит, ты тоже умеешь рисовать? Кто это там плачет?

– Нет, это моя подружка, это она нарисовала. Моя подружка.

– Вот так так!

– Я хочу вырезать эту крысу, можно взять ножницы?

– Нет. Сначала нарисуй сама, а потом будешь вырезать.

– Я не умею рисовать таких крыс.

– А Марк умеет. Таме, пойди посмотри, кто там плачет.

Матаверо не рисует. Он сидит на ступеньках рядом с Пэтчи и читает ему «Голубой кувшин». Он сочиняет рассказ по картинкам, но его настолько занимает проблема личных отношений, что даже для этого ему непременно нужен товарищ. Всегда и во всем самое важное для Матаверо – это «Ты да я». Из-за этого его тонкие пальцы медленнее накапливают необходимый опыт. Мои мысли бегут вспять, к дедушке Матаверо: я хочу проникнуть в таинственное прошлое этого человека с таинственной душой и узнать, какие страсти отбушевали в нем. Сейчас у него нет жены. Как он живет? Не живет, приходит мне в голову... Не живет, как я. И все-таки... коричневый читает белому. Быть может, каплей понимания станет больше, одной каплей расового понимания больше.