– Никто меня не понимает, – твердит он. – Я один из блудных сыновей, обреченных скитаться по земле. Если бы нашлась хоть одна живая душа, способная меня понять!
– Одна нашлась. В шести дюймах от вас. – Его лицо приближается. – В пяти дюймах, – исправляю я свою ошибку. – Четырех... трех... двух... довольно, Поль, я должна обратить ваше внимание на мой пожилой возраст.
– Вы душитесь всегда такими восхитительными духами! – У Поля подергиваются губы.
Так все-таки лучше. Но я встревожена. С пьяной развязностью Поль наклоняется еще ниже. Я отодвигаюсь назад до предела.
– Вы самая обворожительная женщина из всех, кого я встретил за свою жизнь! – шепотом говорит он. – Будь вы на двадцать лет моложе, мы могли бы, могли... ну, скажем...
– Нет, не скажем.
Я отстраняюсь не только из-за запаха, рядом – чужой. В школе, когда Поль трезв, он ведет себя иначе. Я никогда не видела его глаза так близко – огромные безукоризненные голубые овалы с веками, похожими на губы. Разве может устоять перед ним неискушенная, неоскверненная женщина? Мое трезвое непритязательное тело, молчавшее столько лет, уже готово произнести... что-то непоэтичное.
– Обворожительная... опьяняющая... – бушует ром.
Я с облегчением слышу эти слова. Не один раз я уже пожалела, что тогда в кладовке показала Полю свое обезображенное лицо. Но я не отвечаю. Ему незачем знать, о чем я думаю.
– Вам не нравится, что я пьян, – говорит он.
– Нет, в пьяном виде вы мне нравитесь даже больше.
– Однако ваша поза... ну, скажем... не подтверждает ваших слов. – Его веки трепещут.
– Только потому, что вы недостаточно пьяны.
– Заправился вполне достаточно, хватит до четырех утра.
– Только до четырех?
Он уже сидит со мной в машине. Мне ничего не остается, как взяться за руль и ехать домой. Всю дорогу до моста меня захлестывает поток слов, я тону в море философских рассуждений. И хотя Поль впервые прикасается ко мне, я чувствую, что становлюсь старше. А через несколько минут я уже чувствую, какую долгую неделю прожила в школе: подготовка к вечеру, баскетбольные тренировки, репетиции оркестра, напряженная утренняя работа в Селахе и в довершение всего приготовительный класс. От хождения по магазинам ноют ноги. Немудрено, что в ту минуту, когда я торможу у моста, где начинается тропка, ведущая к бару и к дому родителей номер один, мое глупое обиженное тело теряет интерес к Полю, хотя он здесь, около меня. Блудный сын господа бога успел мне надоесть.
Я понимаю, что смертельно оскорбляю его, когда останавливаю машину и говорю «до свиданья», но в пятницу вечером я всегда умираю от усталости. В конце концов, почему я должна отвечать за то, что бог плохо смотрит за своими детьми? И они заправляются так, чтобы хватило до четырех утра. В пятницу после девяти вечера я лично на это неспособна. Кроме того, сейчас, по некотором размышлении, я не могу сказать, что мне так уж приятны его слова: «Будь вы на двадцать лет моложе».
– Мистер У. У. Дж. Аберкромби, старший инспектор начальных школ! – громовым голосом объявляет директор и смотрит на меня.
Ах, как ему нравится меня дразнить! Мы сидим на террасе, вокруг – башмаки, куртки, тазы, плотничьи инструменты, доски, стружки.
– Я коченею. Я уже окоченела.
– Вовсе нет, – роняет Поль.
– Мадам, пожалуйста, не подводите меня, – укоризненно говорит директор. – Разве я упомянул о старшем инспекторе не для того, чтобы найти горячий отклик в вашей душе? Не разочаровывайте нас. Мы привыкли сидеть как на угольях во время утреннего чая.
Я не сержусь, что директор решил отдохнуть от фамилии Воронтозов. В конце концов, он уже достаточно утомился. Больше, чем кто-либо другой. Так напрягаться по нескольку раз в день! К тому же он доказал, что в состоянии ее выговорить. Честно говоря, каждый раз, когда я замышляю бегство, все мое свободное время уходит на то, что я по буквам вывожу собственную фамилию на чеках и на бланках в билетной кассе. Так что директор имеет полное право говорить мне «мадам». Но отнюдь не этот Ну-Скажем.
– Я коченею, – повторяю я. – Леденею. Если вас устраивает такой отклик.
Я в самом деле коченею. Старший инспектор так старший инспектор. У страха тоже бывают приливы и отливы. Кроме того, во мне что-то переменилось... конечно, не надолго... после воскресного вечера в церкви. Разве властен инспектор отнять у меня дар бога... учить детей?
«Я видела, – пишет Твинни, –
голубя на.
Дереве он пел.
Мистер Веркоу говорил.
Мисс Воронтозов.
Про голубя.
Он смотрел на.
Мисс Воронтозов».
– Подумать только, ты стала совсем взрослой, – говорю я, сталкиваясь с Варепаритой, когда она выходит из класса Поля; занятия уже кончились, давно кончились. – Сколько же тебе лет?
– Скоро будет тринадцать, мисс Воронтозов, – отвечает она.
Ее лицо привлекает не только красотой. Оно светится изнутри. Горит огнем.
– Тринадцать? Я думала, пятнадцать.
Надо бы сделать Варепарите замечание за то, что она так долго засиживается в школе. Но Варепарита – моя правая рука в классе, и она с легкостью преодолевает все барьеры в фамилии Воронтозов.
– В такое время тебе уже пора быть дома, – осторожно начинаю я.
– Мне хотелось дождаться учителей и приготовить чай, мисс Воронтозов. А потом вымыть чашки.
– Это очень мило с твоей стороны, Варепарита. Но сейчас тебе лучше поторопиться домой. Нэнни, наверное, уже беспокоится. – Будет тринадцать. Маорийские девочки так быстро растут. – До свиданья, Варепарита.
С этими рослыми, своенравными, вспыльчивыми маорийскими девочками нужно соблюдать безукоризненную вежливость, тогда они отвечают тем же. Вежливость – главное, что помогает мне держать их в узде, рока я не прихожу в ярость.
– До свиданья, мисс Воронтозов. Мне всегда приятно чем-нибудь вам помочь.
Попятно?
Четверг, дождь. Я иду под пальмами, у меня отвратительное настроение. Даже бренди не помогает. И голова болит: я плохо сплю из-за того, что в прошлую пятницу Поля не было в городе. Нашелся, видно, кто-то помоложе. Что уготовано нашему блистательному сегодня, которое сталкивает в пропасть наше вчера? Неужели старые девы не имеют права на такую роскошь, как волнение? Подумать только, я способна ждать чего-то от юноши, будто мне двадцать лет и ни днем больше! Жалкая мужчиноманка, вот кто я!
С негодованием попирая ступеньки террасы, я вхожу в ветхий сарай с голыми стропилами, вряд ли пригодный даже для содержания петухов или кошек, и занимаюсь тем, что мне положено: смачиваю песок, разминаю глину, смешиваю краски, присматриваю за печкой, отпираю пианино. Мужчины! Я отплевываюсь – в самом деле, не на словах.
Уж не возомнила ли я, что накопила какой-то опыт обращения с мужчинами? Бог, помоги мне остаться человеком! Мужчины! Что я когда-нибудь знала о мужчинах? Поворачивайся, поворачивайся, старая дура, делай хотя бы то, что умеешь: краски, глина... песок! Сегодня четверг, идет дождь, все остальное – не для тебя!
Двадцать... смешно... тебе восемьдесят!
Дождливый четверг...
Я сижу на низком стуле, спиной к печке, одной рукой я прижимаю к себе крошку Лотоса, другой – негодника Пэтчи: они оба боятся грозы, а гром все гремит и гремит. Дождь барабанит по низкой крыше. Интересно, как относятся к дождю мои цветы? Дождь барабанит и по цветам. Дождь вездесущ. Он барабанит по крутой высокой крыше большой школы, которую ненавидит директор, и заглушает пение в классе Поля, он барабанит по крыше городской церкви и моего дома, где в комнате-келье меня ждет фотография Юджина, и по железной крыше Селаха. Дождь вездесущ. За это я люблю его: все тропинки, по которым разбегается моя жизнь, сливаются под дождем в одну, никто и ничто не в силах подарить мне такое ощущение цельности.
Я оглядываю переполненную комнату. Все эти не похожие друг на друга существа, несхожие лица и оттенки кожи наводят меня на мысль, что, будь у меня возможность рожать, я хотела бы иметь вот таких детей, отпрысков разных отцов. Тогда я, как дождь, обняла бы их всех, и мое материнство помогло бы им обрести друг друга. Но ничего не поделаешь, я прекрасно понимаю, что, только отказавшись от возможности рожать, можно совершить невозможное: пятьдесят-шестьдесят разных детей от разных отцов теснятся на хрупком суденышке, плывущем по бурному морю, и для каждого из них находится место у моей груди.