— Никогда я к этой женщине не чувствовал ничего подобного, проговорил он глухим голосом.
— Ну, так будете чувствовать! — сказал спокойно Варегин.
— Может быть, — отвечал Бакланов.
Он заметно обиделся.
— Все это я говорю, опять повторяю, — продолжал Варегин: потому, что мужики прямо сказали: «мы, говорят, его изобьем, если он командовать нами начнет».
— Да я никем и не командую, — отвечал, как бы оправдываясь, Бакланов: — наконец я и совсем могу уехать к себе в имение.
— Это, я полагаю, самое лучшее!
— Для спокойствия этой женщины уеду…
— Для спокойствия этой женщины уезжайте! — повторил Варегин.
Едва заметная усмешка пробегала в это время у него по лицу.
Софи наконец возвратилась с детьми с прогулки.
— Не пора ли нам? — спросила она.
— Теперь можете ехать-с; все уж, вероятно, утихло, — отвечал Варегин.
— Merci, monsieur Варегин, merci, — говорила Софи.
Во всю обратную дорогу Бакланов был задумчив и ни слова не проговорил. Беседа с Варегиным произвела на него сильное впечатление, и, по преимуществу, его беспокоила мысль, чтобы крестьяне в самом деле чего-нибудь не затеяли против него: тогда срам непоправимый для него и Софи!
Возвратившись в Ковригино, они нашли, что в комнатах, кроме Прасковьи, сидели еще две горничные, а в залу были внесены разные вещи из амбаров, сушилен и кладовых.
15
По-прежнему бодр и свеж
На другой день с красного двора из Ковригина один экипаж с Баклановым уезжал, а другой, с Петром Григорьевичем, которого Софи оповестила о своем приезде, въезжал.
— А-а! — произнес было равнодушно Басардин, узнав старого знакомого.
— Здравствуйте и прощайте! — отвечал ему тот скороговоркой, не велев даже остановиться своему кучеру.
Петр Григорьевич однако долго еще смотрел ему вслед.
Бакланов и Софи в это утро поссорились. Напуганный и образумленный словами Варегина, Бакланов решился уехать к себе в деревню и сказал о том за чаем Софи. Та надулась.
— Как же вы оставляете меня в этаком положении? — сказала она.
— Что ж положение?.. Теперь все тихо… Мне надобно же в своем имении побывать… Жена узнает, если я совсем не буду.
— Ну, так вы бы и ехали к своей жене!.. Зачем же со мной поехали?
— Как ты странна! Тут не о жене дело, а у меня наконец дети есть… В твоем положении ничего нет страшного. Я тебе, пожалуй, револьвер оставлю.
— Благодарю!.. Револьвер! Дурак этакий! — проговорила, не утерпев, Софи и вышла.
Бакланов сам почувствовал, что сказал величайшую глупость; однако не отменил своего намерения и в тот же день собрался.
— Я приеду через неделю, много через две, — говорил он, прощаясь с Софи.
— Как хотите, — отвечала ему та, сидя на диване со сложенными руками и не поднимаясь даже с места.
«Ну, слава Богу, развязался, — думал Бакланов, садясь в экипаж: — как приеду домой, так сейчас же напишу жене длиннейшее письмо».
Софи осталась тоже сильно взволнованная.
— Хорошо, Александр Николаевич, хорошо! — говорила она, кусая свои розовые губки.
Небольшое отхаркиванье и негромкие шаги в зале прервали ее досадливые размышления.
Входил, растопырив руки, Петр Григорьевич, совершенно уже седой, но по-прежнему с большими глазами и с довольно еще нежным цветом лица.
— Ах, папа! — воскликнула Софи, радостно бросаясь ему в объятия.
— Совсем не ожидал; вдруг получаю письмо… ах ты, Боже мой! — думаю. Лошадей, говорю, скорей мне лошадей, — бормотал Петр Григорьевич, с навернувшимися на глазах слезами.
Под старость он сделался несколько почувствительней.
Софи почти рыдала у него на руках.
— Ну, усядься, успокойся! — говорил он, усаживая ее на диван и сам садясь около нее.
— Ах, папа! Какие ведь у меня неприятности! — начала Софи, несколько успокоясь: — у меня люди бунтовали.
— Везде одно, везде! — отвечал таинственно Петр Григорьевич: — у меня так яровое до сих пор не засеяно… не слушаются, не ходят на барщину! — прибавил он больше с удивлением, чем с огорчением.
— Как же, папа, чем же вы будете жить? — спросила Софи с участием.
— Да не знаю! Не все же государь император будет гневаться на дворян, простит же когда-нибудь!
— Так вы, папаша, думаете, что государь рассердился на дворян, взял у них, а потом опять отдаст?..
— Да, полагаю так, — отвечал Петр Григорьевич, делая свою обычную, глубокомысленную мину.
— Нет, папа, совсем уж не воротят, — отвечала Софи: — а вот что можно сделать: вас ведь никак теперь люди не станут слушаться…
— Да, грубиянят очень, — отвечал Петр Григорьевич, припоминая, вероятно, тысячи оскорблений, которые были ему нанесены.
— Ну, так вот что: вам из казны выдадут по 120 рублей серебром за душу, а вы им должны дать по четыре десятины наделу земли, — поняли?
— Да, то-есть как тебе сказать! — начал Петр Григорьевич, усмехаясь и потупляя стыдливо свои глаза: — слаб нынче очень стал соображением, — прибавил он уже серьезно.
— Слабы?
— Очень… И по хозяйству это бы еще ничего; но, главное, дом меня беспокоит: стар очень!
— Да как же не стару быть, папа! Пятьдесят лет ему, я думаю?
— Да. В наугольной и в девичьей потолок уж провалился! Меня чуть не убило! Я стоял да из кресел клопов кипятком вываривал… вдруг, вижу, сверху-то и полезло, я бежал… так и грохнуло!
— Скажите, пожалуйста!.. Ах, бедный папа!.. Что же вы мне не написали, я бы вам помогла!
— Что же писать? Случай ведь это несчастный! — отвечал Петр Григорьевич.
Он во все время, терпя иногда страшную нужду, ни разу не обратился к дочери. «Где ей, — говорил он: — сама молода; на разные финтифанты нужно».
— Я стал потом этим мерзавцам дворовым говорить, — продолжал он, как бы сообщая дочери по секрету: — «Подставьте, говорю, подставки в остальных комнатах, а то убьет!..» — «А что, говорят, мы плотники, что ли?» — и не подставили.
— Вот что, папа, вы больше не ездите домой, а оставайтесь жить у меня. Здесь дом еще славный, крепкий!
— Как прикажешь, я на все готов! — отвечал добродушный старик.
— А я поеду за границу, потому что жить в этих дрязгах и в этом воздухе я решительно не могу; у меня и то уж грудь начинает болеть с каждым днем больше и больше.
— Ну да, где же тебе с твоим образованием, разумеется! — подтвердил Петр Григорьевич.
— А вы, папаша, душка, оставайтесь здесь у меня хозяйничайте; посредник здесь добрый, он вас научит всему! — продолжала Софи, обнимая и целуя отца.
— Да уж это надобно, чтобы господин посредник… а я-то очень слаб памятью, — что еще давно было, помню, а что вчера, — хоть зарежь! — повторил еще раз старик.
При этаком состоянии головы в такие трудные времена ему очень уж тяжело приходилось жить.
— За границу, за границу! — шептала радостно Софи, улегшись на свою постель и как-то вытягиваясь всем своим прелестным телом.
16
Один из модных вралей
При отличном светлом вечере, в Лопухах, на балконе господского дома сидели Бакланов и предводитель его уезда, тот самый способный, из военных, господин с pince-nez, которого мы когда-то встретили у старой фрейлины на празднике. Он даже не постарел ничего, а по-прежнему, по его словам, работал с народом. Одет он был, как и Бакланов, франтовато; у обоих лица были бойкие, развязные, не так, как у необразованных помещиков, у которых и без того уж не совсем благообразные физиономии сделались какие-то удивленные и печальные.
Предводитель беспрестанно шевелился, говорил, доказывал что-то такое.
Перед ними стоял чай на серебряном подносе.
В лугах огромная согнанная вотчина, почти вся находившаяся в виду господ, лениво косила.
— Скажите, пожалуйста, как идут мировые съезды? — спрашивал Бакланов.
— Отлично! превосходно идут! — восклицал предводитель. — Я как?.. Посредники у меня, надобно сказать, все отличный народ, умный, развитой; но они не жили, не выросли с народом, как я… У меня встречается теперь распря, недоразумение между помещиком и мужиком, я ставлю вопрос так…