Они, видно, были из несчастных акционеров, а потому ничего больше уж и не сказали, а еще крепче прижались друг к другу.
Матросы в лодке сначала проехали по прямой линии от парохода к берегу, потом заехали вправо. Ничего не видать, кроме пенящихся волн.
— Чорт найдет его! — проговорил один из них.
— Да что его угораздило? Пьян, что ли, был? — спросил другой.
— Нет, чай, надо быть, нарочно! — объяснил третий.
— Где ж тут ловить-то его… Поди, чай, засосало под пароход, и плывет под кормой.
— И пил же он, паря, на пароходе-то шибко.
— Пил?
— И, Господи! Маркитант сказывал, рублев на двадцать он напил у него… Заберите-ка однакоже влево! — заключил матрос, но и влево ничего.
— На пароходе, робята, ну его к праху, где тут сыщешь! — сказали почти все в один голос и поехали на пароход.
Мужик между тем был недалеко от них и, при их приближении, только нырнул в воду и вынырнул потом далеко от них. Подплыв к косе, он стал на ноги. Тут ему было всего по пояс. Он не пошел прямо на берег, а стал обходить всю косу кругом; на том месте, где и подъезду не было, ухватился за камень, стал взбираться, как кошка, на утес и только по временам ругался.
— Все рученьки-то, дьявол, раззанозил каменьями этими… Ну, поехала, лешая! — говорил он, когда нога его случайно скользила и опускалась. — Как итти-то в этой мокроте? — прибавил он, став наконец на вершину скалы и осматривая свой костюм.
— Ну, чорт, велика барыня, — заключил он и пошел.
На набережной он вошел во двор Софи; вероятно, очень знакомый с местностью, он сейчас же забрался через перила на галлерею и приложил свое лицо к освещенному стеклу девичьей.
Там сидела молоденькая горничная.
— О, чорт, это другая какая-то лешая! — сказал он и постучал пальцем.
Горничная с испугом взглянула в окно.
— Иродиада Никаноровна где-с? — спросил у ней мужик.
Горничную успокоил этот вопрос.
— Она не здесь, в бане живет.
— Вот куда чорт ее занес! Родила, что ли? — сказал сам с собою мужик и слез с галлереи.
Где находится баня, он тоже, видно, хорошо знал, потому что прямо пошел к ней и опять приложил лицо к окну.
Иродиада там сидела одна и что-то шила.
Мужик вошел к ней.
— Ай, Господи, Михайла! — проговорила она, взмахнув на него глазами.
— Мы самые и есть! — отвечал тот.
— Да что же ты весь мокрый?
— Водой уж шел, коли сушью не пускают, — отвечал Михайла.
— Ну, разоболокайся!.. Что стоишь? — сказала ему Иродиада с видимым участием.
— Что же я надену? Весь мокрехонек, — сказал мужик, снимая, впрочем, кафтан.
— Пойду, схожу, попрошу у кучера и портков и рубахи.
— Да как же ты скажешь?
— Скажу, что для полюбовника, да и баста!
— Ой-ли! хвать-девка! — проговорил ей вслед Михайла.
Читатель, конечно, не узнал в этом человеке того самого Михайлу, который, в начале нашего романа, ехал молодым кучером с Надеждой Павловной. Судьба его и в то уже время была связана с судьбою Иродиады. Он именно был отцом ее ребенка, за которого она столько страдала.
Получив вольную, Иродиада, первое что, написала Михайле своею рукою письмецо:
«Душенька Михайла! Неизменно вам кланяюсь и прошу вас, проситесь у господ ваших на оброк и приезжайте за мной в К…, где и ожидает вас со всею душою, по гроб вам верная Иродиада».
Михайла сейчас же стал проситься у Петра Григорьевича; но тот его не пускал. Михайла нагрубил ему, или, лучше сказать, прямо объяснил: — «дурак вы, а не барин, — право!»
Петр Григорьевич повез его в солдаты. Михайла убежал от него и пришел в К… оборванный, голодный и вряд ли не совершивший дорогой преступления.
Иродиаду он нашел не совсем верною себе. Она была любима управляющим откупом, Иосифом. Михайла, впрочем, нисколько этим не обиделся и просил только, чтобы как-нибудь ему прожить без паспорта и хоть какое-нибудь найти местечко. По влиянию Иродиады, его сделали целовальником; потом, по каким-то соображениям, перевели сначала в уезд и наконец отправили на Кавказ. В продолжение всего этого времени Михайла страшно распился, разъелся: краснощекий, с черною окладистой бородой, он скорее походил на есаула разбойничьего, чем на бывшего некогда господского кучера. Запах спирту от него уж и не прекращался, точно все поры его были пропитаны им.
Иродиада, возвратившись, принесла Михайле все чистое белье. Тот приней же начал переодеваться. Иродиада немножко от него отвернулась.
— Чаю, что ли, хочешь? — спросила она.
— Нет, уж лучше бы горьконького! — отвечал Михайла.
— Все по-прежнему, зелья-то этого проклятого, — сказала Иродиада.
— Человек рабочий, — отвечал Михайла.
Иродиада сходила в горницу и принесла целый барский графин водки и огромный кусок, тоже барской, телятины.
Михайла принялся все это пить и есть.
— Что, ты получил мое письмо? — спросила его Иродиада.
— Получил; на него я и шел.
— С барином твоим несчастье случилось: в чсть, али в острог, что ли то, посадили.
— Ах ты, Боже ты мой! — произнес Михайла с некоторым даже испугом. — За что же это так?
— Сочинение, что ли, какое-то написал на здешних господ, так за то… В Сибирь, говорят, сошлют.
— Как же быть-то, девка, а?
— Чего быть-то?.. Я вот завтра перееду, поживем там, поглядим.
— Эхма! — горевал Михайла: — а мне так было и думалось, что он дал бы мне такую бумагу, я бы ему все открыл.
— Чего открывать-то? Мозер-то помер!
— Вона! Царство небесное! — произнес Михайла. — Что же такое с ним случилось?
— Не знаю, — сказала Иродиада лаконически.
— Беда, значит, теперь без пачпорту-то, — проговорил опять Михайла.
— Ничего!.. Нынче уж насчет этого свободно стало.
— Да, как же? — произнес недоверчиво Михайла.
— Начальство само говорит: — «Живите, говорит, ничего и без бумаг». Воля, говорят, всем настоящая скоро выйдет.
— Слышал я… — отзвался Михайла: — господам-то только под домом землю и оставят, дьяволам этим, — прибавил он и зевнул.
— Так им, злодеям, и надо! — повторяла Иродиада, — Что зеваешь?.. Поди, полезай на полок спать.
Михайла пошел; потом приостановился и хотел что-то такое сказать Иродиаде; но, видно, раздумал и молча влез на полок.
22
На ярого сатира надет намордник
Виктора все еще продолжали держать в части.
Он начинал терять всякое терпение и в продолжение этого времени успел поколотить полицейского солдата, не пускавшего его одного гулять по саду; об этом было составоено постановление и присоединено к делу. Он показал потом жене частного пристава, когда та проходила мимо его окон, кукиш; об этом тоже составлено было постановление и снова присоединено к делу.
Начальство всему этому только радовалось, чтобы побольше скопить на него обвинений.
Виктор, в отчаянии, начал наконец молиться Богу, и молитва его была услышана. В последний вечер перед ним стоял знакомый нам поверенный Эммануила Захаровича, молокан Емельянов, с своею обычною кислою улыбкой и заложив руки за борт сюртука.
Виктор все еще продолжал ерошиться.
Емельянов пожимал насмешливо плечами.
— Ведь это точно что-с… Эммануил Захарыч так и приказывал: «пускай, говорит, что он уедет».
— А, испугались?.. — говорил Виктор, самодовльно начиная ходить по комнате.
— Не испугались, а что точно что неудовольствия иметь не желаем… И вам ведь тоже здесь ничего хорошего не будет. Извольте хоть какого ни на есть стряпчего и ходатая вашего спросить… Мало-мало, если вас на житье в дальние сибирские губернии сошлют, а пожалуй — приладят так, что и в рудники попадете.
— Да, вот так… как же! — горячился Виктор. — Я и оттуда буду писать.
— Пишите, пожалуй. Мало только пользы-то от того вам будет… Хоть бы и я теперь, за что?.. За то только, что по вере родителей моих жить желаю, попал сюда в эти степи.
— Тебе-то пуще здесь худо… Ах, ты, борода! — сказал Виктор и тронул Емельянова за бороду.