Изменить стиль страницы

Я прервал эти откровенные излияния и потребовал скорее выдать мне провизию… Я привел этот разговор лишь, как картинку нравов…

Поздно вечером, закончив мои дела, я возвратил­ся в свой вагон, лег спать, а утром в девять часов мы выехали в Ревель…

Я рад был уединиться в своем купэ. Мои со­трудники, которым я сказал, что устал и прошу меня не тревожить, не мешали мне. И я предался моим мыслям, моим воспоминаниям о недавно пережитом.

Пе­ребирая все испытанное мною, начиная от Берлина и кон­чая последним днем моего пребывания в Москве, я чувствовал, как закипает во мне желчь и горечь от сознания, что я потерпел крах, полнейший крах во всех моих планах, чаяниях, иллюзиях, с которыми я пошел на службу советов. Я убедился, что мои или, скажу правильнее, наши с Красиным оценки людей, стоящих у власти, были не в меру оптимистичны. А ведь они то и творили жизнь "свободных" российских граждан, они то все вместе и каждый в отдельности, вместо идейно - государственной работы, основанной на старых, всосавшихся еще с юных лет в нашу кровь и плоть (говорю о себе и о Красине, с которым, понят­но, мы часто во время пребывания в Москве беседовали на эти печальные темы) началах служения России, русской note 321демократии и вообще демократии, служения во имя свободы и счастья человека, не щадя себя, — вели неуклонную работу по угнетению человека.

Высокой идее освобождения человека, идее, лежавшей в основе всего российского революционного движения, независимо от партийной разновидности и эпохи, они противупоставили, в общем и на практике, осуществление лишь узких эгоистически-групповых стремлений. Мы, в юности еще впитав в себя учение Маркса и стоя на почве классовой борьбы, ставили ближайшим, чисто этапным идеалом ее, "освобождение рабочего класса", каковое должно принести "свободу, равенство и братство" всему человечеству, и мы верили, что в истинном осуществлении этих великих гуманитарных начал растают и исчезнуть рознь, вражда, всякого рода групповые или классовые перего­родки, классовый антагонизм… исчезнут войны… Верили…

Но все, что я видел и испытал за время моей служ­бы в Германии и Москве, все это ясно показывало, что господа положения, все вообще и каждый в отдельности, стремились лишь к осуществлению узеньких идеальцев своего собственного маленького "я", не останавли­ваясь ни перед чем. И, похерив, как ненужную рос­кошь всякую мораль или, вернее, заменив ее первобыт­ной, оголенной от всего гуманитарного, моралью, кото­рую наивно исповедует ботакуд: «хорошо, когда я ук­раду, и плохо, когда у меня украдут» , — наши деятели не могли не стать на почву мелкой зависти, ревнивой боязни, что другой, а не он, урвет лучший кусок. А отсюда один шаг до интриг, кляуз, группирования в шайки бандитов, взаимного подсиживания, взаимной ве­ликой провокации и коллективного грабежа, — всего того, что мы видим теперь в советской жизни нашего note 322отечества… Отсюда и великое человеконенавистничество, попирание свободы личности… тюрьмы… произвол… казни…

Я вспоминал. В моем представлении вставали эти одиозные образы: воровских, эйдуков, лежав, гуковских, литвиновых, караханов, чичериных… И я рабо­таю с ними!.. Какой ужас!.. Конечно, среди моих това­рищей были люди и иного склада, как Красин, Рыков… Но их была горсточка и все они были в загоне и тону­ли в общей массе этих "деятелей", наглых и сильных, и своею численностью, и своей наглостью…

Мне становилось душно в моем купэ… Одиноче­ство угнетало… Я выходил в коридор вагона, чтобы быть с людьми… Говорил с моими сотрудниками… Сно­ва входил в свое купэ… И снова думы и воспоминания одолевали меня…

Я вспомнил, что еду сменить Гуковского… Но я уже заранее знал, что в Ревеле меня ждут не розы. Я знал, что Гуковский без боя не сдастся. И он будет не один, с ним будут и Чичерин, и Крестинский, и Литвинов, и Лежава… А я буду один… Зачем же я еду? Для чего?.. Моя мысль, мысль человека, травимого и почти затравленного, искала выхода. Может быть, я не прав в отношении всех этих воровских, литвино­вых и К°….

Я вспоминал общее положение. Идет вой­на с Польшей, продолжается гражданская война. Несмот­ря на заключенный с некоторыми государствами мир, несмотря на ведущиеся переговоры с Англией, все ино­странные государства относятся к советской России с нескрываемым одиумом… В этих условиях нельзя-де требовать, чтобы советское правительство могло стать на путь творческой работы, на путь умиротворения страны…

Все верилось, а главное, хотелось и нужно было верить и надеяться, что окончится лихолетье, окончатся note 323войны, и внешние, и гражданская, правительство войдет в жизнь мировых государств, будет втянуто в нее, само увидит, что пора сказать революционному напря­жению "осади назад", исчезнуть взаимное недоверие классов, исчезнут, прекратятся расстрелы, казни, тюрьмы опустеют, исчезнет мучительство… И начнется новая жизнь, творческая жизнь, для которой нужны силы и люди и свобода. А те люди — все эти воровские и эйдуки, пригодные лишь для разрушения, а не созидательной работы, — будут выброшены за борт ее, и мы — те, ко­торые умеют и хотят вести творческую работу — Кра­син, Рыков, я и другие, а они найдутся, сама жизнь вызовет их — воспрянем в дружной работе по умиротворению России, по уравнению всех ее граждан…

И снова, подогреваемый этими надеждами и рассуждениями, я приходил к решению, что не могу уйти, должен продолжать работать до того, казалось уже, близкого момента, когда смягчатся нравы, начнет исчезать озлобление, нарочито подогреваемая рознь классов, когда российская демократия потребует, сумет потребовать, властно и сильно потребовать, чтобы началась творческая работа, чтобы ей дали место в ней!.. Хотелось верить, нужно было верить!..

И я гнал сомнения и приходил к заключению, что должен служить, должен работать и бороться и нести свой такой тяжелый крест общения с гуковскими, воров­скими, литвиновыми и иже с ними…

-

А поезд, мирно постукивая на стыках рельс, уносил меня с моими думами и надеждами все дальше и дальше от «берегов отчизны милой»… Я был далек от мысли, что уезжаю из России навсегда

Но вот и граница — Ямбург… Мои сотрудники note 324трусят — как то пройдет проверка паспортов, не вернут ли кого-нибудь из них обратно? Задают мне тре­вожные вопросы. Я их успокаиваю. Входят чекисты. Я передаю им паспорта всех моих сотрудников. Про­верка кончена. Bсе облегченно вздыхают, и мы переезжаем границу, обозначенную колючей проволокой. Едем дальше. Вот и Нарва.

Здесь меня встречает И. Н. Маковецкий, теперь уже покойный, который находился здесь в командировке от Гуковского для наблюдения за грузами, шедшими в Россию из Нарвы. Я его немного знал, так как он приезжал ко мне из Петербурга просить места. Зная, что едут люди голодные, он заранее распорядился в станционном буфете, и нас ждет обед. Мои сотрудники, совершенно ожившие после переезда границы и ободрен­ные видом чисто и аппетитно накрытых в буфете столов, радостно усаживаются за еду. И они едят… едят много и долго — все так вкусно, все такое настоящее и всего вдоволь… Они едят, сказал бы я, с упоением и даже с обжорством — они ведь давно не ли как следует…

А мне не до еды, меня не соблазняют вкусные яства, мне не до них. Я весь ушел в себя. Я весело и любезно улыбаюсь моим радостно настроенным под влиянием хорошей пищи сотрудникам, отвечаю им бодро и оживленно, и под покровом своих ответов и улыбок скрываю от посторонних взглядов мое свя­тая святых — мои тяжелые думы, мои разочарования, мои тревожные, опасливые надежды, мои сомнения, мои предчувствия…

После обеда Маковецкий просит позволения пого­ворить со мной. Он делает мне подробный доклад, от­кровенно говоря о порядках и безобразиях, царящих note 325в Ревеле. Он радуется, что я приехал, что возьму "твердой рукой" власть… Он плохо знает… нет, он совсем не знает, что я весь опутан сетью гнилых интриг, и что, хотя я буду вести твердой рукой взятое на себя дело… но чего мне это будет стоить!.. Я обод­ряю его: "да, говорю я ему, конечно… я им не дам по­блажки"… Говорю, а черные кошки скребут и гложут мою душу…