Своеобразно используются графоны, обозначающие безграмотность говорящих, в романе Т.Н. Толстой "Кысь": МОГОЗИН, МЁТ, ОСФАЛЬТ, есть и "духовные" понятия: МОЗЕЙ, ШАДЕВРЫ, МАРАЛЬ и др., причем писательница остроумно обыгрывает их: "Ты меня пальцем тронуть не смеешь. У меня ОНЕВЕРСТЕЦКОЕ АБРАЗАВАНИЕ!" или:
- Вы что это, Никита Иваныч?
- МЁТ ем.
- Какой МЁТ?
- А вот что пчелы собирают.
- Да вы в уме ли?
- А ты попробуй. А то жрете мышей да червей, а потом удивляетесь, что столько мутантов развелось.
Действие романа происходит после катастрофы ("Взрыва"). Уцелевшие люди учатся жить заново, и Толстая с видимым удовольствием придумывает новый мир, обживаемый ими. Искаженные слова, обозначаемые сплошными прописными, это приметы "старого" мира, жизненного уклада - основательно, хотя и не до конца, забытого. Это, конечно, и знак одичания людей.
Искажение слова может свидетельствовать о сильнейшем потрясении героя, когда вокруг него рушится мир. Таково знаменитое толстовское пелестрадал в устах оскорбленного Алексея Александровича Каренина. Анна назвала его "машиной", даже "злой машиной", и эта обмолвка показывает, что машина "сломалась". Но здесь есть еще один важный оттенок. Замена /р/ на /л/ превращает привычный Каренину "высокий штиль" в беспомощный "детский лепет". Это именно те фонемы, которыми дифференцируются детскость и взрослость. Каренин, который был во всех смыслах "человеком слова", как бы разучивается говорить и впадает в детство, в детскую беззащитность. Так что Анна предала и бросила не одного ребенка, а двоих.
У Л.Н. Толстого есть еще одна такая - воистину гениальная - обмолвка, связанная с подлинной "пограничной ситуацией". В "Смерти Ивана Ильича" описываются агония и умирание главного героя:
Все три дня, в продолжение которых для него не было времени, он барахтался в том черном мешке, в который просовывала его невидимая непреодолимая сила (...) Он чувствовал, что мученье его и в том, что он всовывается в эту черную дыру, и еще больше в том, что он не может пролезть в нее. Пролезть же ему мешает признание того, что жизнь его была хорошая (...) В это самое время Иван Ильич провалился, увидал свет, и ему открылось, что жизнь его была не то, но что это можно еще поправить (...)
"Да, я мучаю их, - подумал он. - Им жалко, но им лучше будет, когда я умру". Он хотел сказать это, но не в силах был выговорить. "Впрочем, зачем же говорить, надо сделать", - подумал он. Он указал жене взглядом на сына и сказал:
- Уведи... жалко... и тебя... - Он хотел сказать еще "прости", но сказал "пропусти", и, не в силах уже будучи поправиться, махнул рукою, зная, что поймет тот, кому надо.
Итак, вся предыдущая жизнь героя была "не то", и свой единственный достойный поступок он совершил непосредственно перед смертью - перед лицом смерти - попросил прощения. Толстой применяет здесь замечательный прием: первым правильным делом героя становится его последнее "неправильное" слово. В этом слове есть еще один парадокс: у героя нет сил даже на короткое слово ("не в силах уже будучи поправиться", т.е. сказать: "прости"), поэтому он произносит длинное: это последняя вспышка жизни в человеке, после которой он угасает безвозвратно. Искажение слова именно за счет удлинения, а не чего-нибудь другого, предельно точно мотивируется ситуацией - именно тем, что силы героя на исходе. Он не может их тратить на лишние слова, его речь уплотняется, нагружается смыслом сверх меры. В одном слове совмещаются два - и, соответственно, два значения (причем это последнее слово динамично: одна из его составляющих, еще не завершившись, на наших глазах превращается в другую - незавершенное прости перерастает в пропусти). На символическом уровне повествования эта двойственная лексема оказывается перформативом, т.е. и словом, и действием одновременно. Оно двуфокусно, ориентировано сразу на два мира, на две реальности. Это просьба о прощении, обращенная к близким, и одновременно - пропуск в иной мир.
Солецизмы чаще всего живописуют речь малограмотных и/или некультурных людей, а иногда и не только людей:
А тут еще кот выскочил к рампе и вдруг рявкнул на весь театр человеческим голосом:
- Сеанс окончен! Маэстро! Урежьте марш!
Ополоумевший дирижер, не отдавая себе отчета в том, что делает, взмахнул палочкой, и оркестр не заиграл, и даже не грянул, и даже не хватил, а именно, по омерзительному выражению кота, урезал какой-то невероятный, ни на что не похожий по развязности своей марш.
М.А. Булгаков. Мастер и Маргарита.
Булгаков максимально эффектно подает "омерзительное выражение кота", используя в том числе градацию синонимов, постепенно подходя к самому точному из глаголов - причем еще и подправленному орфоэпией. Мало найти верное слово, нужно еще показать, как оно произносится, потому что просто врежьте не передало бы гаерской интонации "наглого котяры Бегемота".
Иногда солецизмы употребляются со стилизаторской целью - для речевой характеристики людей не безграмотных и знающих, как на самом деле нужно говорить. Они нарочито искажают свою речь - напр.:
Из-за него, из-за этого "гардеропа", супруги Сошнины разбежались в последний раз, точнее, из-за тридцати сантиметров - ровно настолько Лерка хотела отодвинуть "гардероп" от окна, чтобы больше попадало в комнату света. Хозяин [знал], как она ненавидит старую квартиру, старый дом, старую мебель, в особенности этот добродушный "гардероп", как хочет свести его со свету, стронуть, сдвинуть, тайно веруя: при передвижке он рассыплется (...) "Стоит! И стоять будет!" - почти торжественно, как Петр Великий о России, сказал Сошнин про "гардероп".
В.П. Астафьев. Печальный детектив
Здесь достойны особого внимания две детали. Во-первых, слово "гардероп" везде заключается в кавычки, тем самым обозначается его резкая аномальность, которая подчеркивается склонением: в косвенных падежах финальная согласная фонема / п2 / оказывается в сильной позиции, причем реализуется в виде / п /, а не / б /. Конечно, Астафьев воссоздает здесь просторечный вариант слова, отсылая читателей ко временам, когда его так произносили предки Сошнина. Во-вторых, упоминается Петр I, с которым, пусть юмористически, сравнивается Сошнин, - и в этом контексте форма "гардероп" уже не воспринимается как неправильная: здесь как бы восстанавливается норма петровских времен, когда на Руси появилась такая мебель и когда она могла так называться. Таким образом, Астафьев не просто имитирует речь "простых" людей, но через искажение слова устанавливает связь времен, т.е. то, чего недостает сознанию современных людей - в том числе жены Сошнина. В данном случае даже неважно, к какому конкретно прошлому отсылает нас автор именно через солецизм: к сравнительно недавнему, т.е. эпохе отцов и дедов, или более отдаленному - петровскому. Понятно, что в тексте присутствуют они оба и что прежде всего имеется в виду первое, а на него падает отблеск второго. Автор устраняет замкнутость героев в узком мирке своей реальности, вводит временную перспективу, вписывает этих людей в контекст истории. Отметим еще один курьезный момент: петровская эпоха, с которой меньше всего ассоциируется устойчивость исконного порядка, подается Астафьевым как образ консерватизма.
Приведем еще один пример солецизма, связанного не только с безграмотностью говорящих:
За что ж вы Ваньку-то Морозова?
Ведь он ни в чем не виноват.
Она сама его морочила.
А он ни в чем не виноват.
Он в старый цирк ходил на площади
и там циркачку полюбил.
Ему чего-нибудь попроще бы,
а он циркачку полюбил.
Она по проволке ходила,
махала белою рукой,
и страсть Морозова схватила
своей мозолистой рукой (...)
Не думал, что она обманет:
ведь от любви беды не ждешь...
Ах, Ваня, Ваня, что ж ты, Ваня?
Ведь сам по проволке идешь!
Б.Ш. Окуджава. Ванька Морозов
Здесь употребляется элизия (синкопа), т.е. диэреза, пропуск одного или нескольких звуков внутри слова. Если в первом случае Окуджава просто цитирует обывателей, пересказывающих сплетни о Ваньке Морозове и "циркачке" (Она по проволке ходила, махала белою рукой), то последняя фраза (Ведь сам по проволке идешь!) принадлежит ему - а он, филолог с университетским образованием и поклонник Пушкина, хорошо знает, как нужно правильно говорить. Искажение слова проволока во второй фразе вызвано сказовой формой этого стихотворения, или, вернее, "жестокого романса".