Изменить стиль страницы

— Но ведь бабочка тоже ощущает свое тело, — продолжал я. — И ничуть не хуже, чем мы. А может быть, и поотчетливее, а?

— Все может быть, — подтвердил он, еще не понимая, куда я гну.

— А какие у нее внутренности — вы видели?

Он замер.

— Так, — сказал он. — Ах мы, идиоты! Ну, конечно же! Фу ты, черт возьми! Да это же явление несовместимости ощущений! Как же мы прошли мимо этого!.. Но вы-то, вы-то, — вспомнил он. — Вы-то, собственно, почему оказались исключением?

— Я слишком давно знаю, что у них внутри, — сказал я — И это нисколько не кажется мне противным. Так, знаете ли, врачи и другие специалисты привыкают к тому, что видят каждый день…

— Может быть, — сказал он, внимательно разглядывая меня. — Очень может быть. — Надо думать, прежние его подозрения вспыхнули с новой силой, но он предпочел держать их при себе.

Десятый и одиннадцатый эксперименты провалились, однако не по моей вине. Зато к двенадцатому установка, кажется, была перемонтирована заново. К тому же, мне готовился какой-то новый сюрприз. Снова мне пришлось ждать в кабинетике Шрамова, наблюдая за осенним бульваром и трамваем, разворачивающимся на углу, только на этот раз профессор не давал мне соскучиться.

— Представьте себе, какие возможности открывают наши опыты! «В чужую шкуру не влезешь»! — говорит народ. Как бы не так. Влезешь! Именно что влезешь! Влюбленный может влезть в шкуру любимой, враг — в шкуру врага, которого надо только — обманом или силой — завлечь на наше кресло. Наконец, и это самое интересное, самое нужное — врач может влезть в шкуру пациента. Представьте себе, что пациент — ребенок или человек, находящийся без сознания. Или даже, допустим, психически неполноценный… А? Поистине широчайшие горизонты диагностики.

Тут что-то кольнуло меня. Я и раньше все время чувствовал, что в деле, которым занимаюсь, есть какие-то не удовлетворяющие меня ноты. Последние слова профессора будто отдернули завесу перед главным.

Двенадцатый эксперимент был самым удачным. Я не знал, что стеклянный прямоугольник оранжереи за это время был перестроен, удлинен в три раза, и что теперь источник света заставит бабочку кинуться не к стеклянной стенке, а вдоль нее, на всю возможную протяженность. Опыт кончился обмороком. Меня привели в себя с помощью нашатыря. Мысли мои немножко смешались, но главное свое ощущение, по неосторожности, я выдал первой же фразой.

— Как это замечательно! — сказал я.

Я видел, как оба мои руководителя переглянулись.

— Я как будто краешком мозга помнил, что мне нужно будет вернуться сюда, в это кресло, и восставал против этого…

Они снова переглянулись.

— Хорошенькая была бы картина! — засмеялся Листовский. — Здесь мы имели бы человеческое тело с интеллектом бабочки, а там, в стеклянном ящике, порхал бы наш мечтательный бухгалтер в облике «глория рексус»…

— Да бросьте вы! — сказал Шрамов. — Прекрасно знаете, что аппаратура действует только в одну сторону. У нас не телефон, по которому разговаривают оба, у нас всего только радио.

В первый раз на моих глазах он потерялся и не оценил шутки. Все это что-нибудь да значило.

Вечером он проводил меня до трамвая, и все мельтешил от темы к теме, все стремился навести меня на откровенность. Он понял, что я не все сказал, но уже и того, что я сказал, было достаточно, чтобы он заволновался.

— Послушайте, — сказал я ему наконец. — А вы уверены, что это морально? Вот это самое, о чем вы говорите — залезать в чужую душу и тэ дэ. Не даете ли вы в руки иному гражданину самое сильное оружие насилия над другой личностью?

— Вы говорите, как дилетант, — отвечал он с самоуверенной улыбкой, и это тоже было странно в нем, человеке подчеркнутой обходительности. — Врачи, ученые решают только научные задачи. Вопрос их применения в компетенции других.

— Но залезть в душу трехлетнего страдающего малыша…

— Да ведь для его же пользы! У врачей свои представления о том, что должно и не должно. Тот, кто открыл сахарную болезнь, попробовал мочу больного на вкус. Это вовсе не обязан делать первый встречный.

— Но я-то не врач, — сказал я. — И мне не доставляет удовольствия пробовать на вкус душу ребенка, душу сумасшедшего… А душа бабочки — это еще беднее, чем душа ребенка или сумасшедшего. Еще скуднее. Еще отчаяннее.

— Должен ли я так вас понять?.. — спросил он испуганно. — Нет, вы, наверное, не то имели в виду. Теперь, когда мы, наконец, вышли на прямую дорогу, и все благодаря вам, вам, вы собираетесь нас бросить…

Подошел трамвай и остановился, поджидая пассажиров. Я сел на свободное место у самой двери. Шрамов стоял, держа в руке зонтик.

— Еще только один эксперимент… Тринадцатый… — просительно произнес он.

Я молчал.

— Понимаю, — сказал он. — Как же я сразу не догадался. Это все равно, что наколоть живое насекомое на булавку, верно? То самое, из-за чего вы не собираете гербариев… Но еще только один опыт! Окончательный! Решающий!

Трамвай дал звонок.

— Вы разрешите хотя бы позвонить вам? — жалобно спросил старик.

— Пожалуйста, звоните, — сказал я. Я знал, что он будет часто, много звонить. Но так же точно я знал, что переубедить меня не удастся. Мне и так придется затратить много сил, чтобы отвыкнуть от этих вылазок в чужой мир, которые стали для меня, похоже, чем-то вроде наркотика.

Г. Лавров

НОВОЕ ПОКОЛЕНИЕ

В коридоре хлопнула дверь.

— Ноги вытирай, — сказала женщина, стоявшая у плиты.

Послышалось нарочито громкое пыхтенье и шарканье. Слух женщины сейчас же уловил в этих звуках фальшь.

— Нечего притворяться, — сказала она. — Или вытирай, или сними совсем.

Сын вбежал в комнату без ботинок, бросил в угол портфель и полез под стол.

— Куда тебя понесло?

— Тапочки, — сообщил он из-под стола сдавленным от неудобной позы голосом.

Наконец тапочки были выловлены и надеты.

— Ну, что в школе? — спросила мать. — Троек не принес?

— Да нет, ничего не принес…

— Иди руки мой, вечно надо напоминать.

Мальчик пошел в кухню и сунул руки под кран. Как всегда, он запустил слишком сильную струю. Мать косилась на летящие брызги, но молчала.

— А сегодня у нас история была. Интересно!

— Что проходили?

— Ленинградскую блокаду. И фильм показывали. Про памятники войны в Ленинграде.

— Фильм? Ну-ну… Вытирай руки и садись есть.

— А я чего притащил, — сказал мальчик с набитым ртом. — Вещь!

— Опять небось со свалки. Ну, зачем? Пошел бы и купил. Лучше бы я денег дала, чем ты разную дрянь в дом тащишь!

— Ну, мам, это не дрянь. В магазине такого не купишь. А я же… я ведь машину времени строю…

— Да-да, — вздохнула женщина. — Только не суйся больше в розетку! Опять пробки пережжешь.

— Ладно, как-нибудь на батарейке… Сегодня контрольная была по арифметике, — вдруг вспомнил он. — Я две задачки решил, а с примером на дроби запутался.

Мать огорченно нахмурилась.

— Потому что ерундой занимаешься, а уроки как следует не делаешь. Значит, опять тройка?

— Мам, я исправлю…

— Исправлю! Получать не надо. И о чем ты только думаешь? Ведь третья четверть уже. А ты по свалкам шаришь да электричество переводишь. Это бы электричество, что ты для забавы извел, да в Ленинград… когда люди сидели с коптилками.

— Я не для забавы, — тихо сказал мальчик.

— А! — раздраженно отмахнулась мать. — Неужели не стыдно тройки получать? Сыт, одет, кино вам в школе показывают. У нас вон и учебников-то почти не было, а мы учились. И старались.

— А правда, что с голоду умирали в Ленинграде? — спросил мальчик.

— Да, — жестко сказала мать. — Умирали.

— Совсем нечего было есть? — мальчик осторожно поднял глаза.

Мать помешивала ложкой в кастрюле, и лицо у нее было такое, будто что-то болит.

— Кипяток пили. И хорошо, если был хлеб. Не такой хлеб — блокадный. Ты бы его в рот не взял.

Мальчик опустил голову, машинально водя вилкой по голубой каемке на тарелке.