Снятие не показалось мне болезненным — по крайней мере в ретроспекции. Были, должно быть, острые моменты, милостиво забытые вместе с их причинами, словно процесс шел под анестезией. Разумеется, в свои первые двадцать восемь лет я пережил достаточно инцидентов, которые не собирался предлагать ничьему пониманию, кроме ангельского. Очень часто я бывал низок и себялюбив, многими способами, если судить по записям тех лет. Старые письма затрагивают немногие из таких вещей. Для меня они теперь имеют значение лишь как материал для записей, по-другому недоступный мне.

Однако всем, кому когда-то принес вред, я хотел бы оказать вот что: вам причинили боль те стороны моей человеческой природы, которые, возможно, перестанут быть такими обычными для всех нас через несколько миллионов лет. Против этих темных стихий я и боролся на свой человеческий лад, как и вы. Усилия не пропали даром.

Через неделю после того, как я сказал ангелочке о своем решении, она была готова начать снятие. Все это время она исследовала мой теперешний разум куда тщательней, чем я считал возможным: она хотела быть уверенной. За эту неделю строжайшего допроса она, смею сказать, узнала о нашем роде более, чем когда-либо попадало в записи практикующего терапевта; надеюсь, что так. Любому психиатру, который возьмется это оспаривать, я предложу взгляд натуралиста: легко вообразить, особенно потрудившись как следует, что мы увидели все, что мог дать нам этот пятачок земли; но измените лишь чуточку угол зрения — выройте ямку в фут глубиной, или залезте на дерево, взгляните вниз — и перед вами целый новый мир.

Когда ангелочка не была занята исследованиями подобного рода, она изо всех сил старалась явить мне все удовольствия и миллионы вознаграждающих впечатлений, ждущих меня на другом пути. Я понимал, насколько это необходимо; но временами это казалось почти жестокостью. Ей необходимо было сделать это, ради меня же самого, и я рад, что сумел как-то устоять в своем прежнем выборе. И она в конце концов обрадовалась:, она даже сказала, что любит меня за это. Что эти волнующие слова на деле означали для нее, не проникло в мой мозг: я рад принять их в простом человеческом смысле.

В один из вечеров той недели — кажется, это было двенадцатого июня — Лестер заглянул на стаканчик шерри и партию в шахматы. Мы долго не виделись — сначала до, а потом после этой встречи. Этим летом возникла умеренная угроза эпидемии полиомиелита, он тревожился. Ангелочка спряталась за книгами на верхней полке — там ведь полно пыли! — и забавлялась, глядя на нашу игру. Ей отлично было видно твою лысую макушку, Лестер; позже она заметила, что ей понравилась твоя внешность и нельзя ли что-нибудь сделать с твоим лишним весом? Она предложила смелый эксперимент, который, несомненно, время от времени планирует и твоя медицинская натура — есть поменьше.

Наверное, ей не стоило делать этого с шахматами. В течение первых десяти ходов ничего ужаснее моих обычных зевков не происходило; к тому времени она, видимо, усвоила правила и потихонечку взялась за дело сама. Я не ощущал этого, пока не увидел, что Лестер сидит мокрой курицей, и я вообразил, что мои изумительные ходы есть результат моей чертовской сообразительности.

Серьезно, Лестер, припомни-ка тот вечер. Ведь ты играл на серьезных любительских турнирах: ты знаешь свои способности и знаешь мои. Спроси себя, мог ли я совершить нечто подобное без чьей-то помощи? Повторяю — я не изучил игру за то время, что мы не виделись. Не было у меня в библиотеке ни единой шахматной книги, а если бы и были, никакая учеба не выдвинула бы меня в твой класс. Другой склад ума — просто твой смиренный спарринг-партнер, и ничего более. И мне нравилось быть им, как тебе могло бы нравиться наблюдать за хирургом экстра-класса, творящим чудеса, о которых ты и мечтать не смел. Даже если бы игра в этот вечер была ниже обычного уровня (а я так не думаю), я все равно бы не пришпилил тебя к стенке три раза подряд без чьей-то помощи, В тот вечер ты попал совсем не в свой класс, только и всего.

Тогда я не мог тебе ничего сказать — она настояла на этом — так что мне оставалось лишь отговариваться и надуваться, и оставить тебя в недоумении. Но она хочет, чтобы я здесь писал все, что мне угодно, и я почему-то уверен, Лестер, что следующие несколько десятилетий покажутся тебе крайне интересными. Ты еще молод — почти на десять лет моложе меня. Думаю, что ты увидишь, как произойдет все, что я хочу увидеть сам, или хотел бы, не будь я уверен в правильности своего выбора.

Большинство этих событий, я уверен, будут очень яркими. Многие из поворотов к лучшему вряд ли окажутся к этому времени понятыми — и тобой, и другими. Очевидно, что мы, такие, какие мы есть, не перескочим в рай за одни сутки. Надеяться на это — чистый абсурд, все равно что воображать, что любая формула, теория или общественный уклад приведет нас к Утопии.

Мне кажется, Лестер, — и я думаю, что в своем кабинете ты сейчас чувствуешь то же самое, даже если твоя интуиция пока молчит- что есть лишь одна значащая битва: Армагеддон. И поле Армагеддонова в каждой душе, чей мир бесконечен.

Сейчас я верю: я — счастливейший из всех живущих и живших.

30 июля.

Отдано все, кроме последних десяти лет. Физическое утомление (все еще приятное) стало всепоглощающим. Меня не беспокоят сорняки в огороде — просто другой сорт цветов там, где я планировал посадить что-то иное. А час назад она принесла мне семена одуванчика — показать, какие они прелестные; не уверен, что раньше я это замечал. Надеюсь, что тот, кому достанется это место, вернет его в хозяйство: говорят, что из десяти акров за домом получится отличное картофельное поле — превосходная целина.

Как приятно сидеть на солнышке, словно я уже дряхл. Перелистав ранние записи, вижу, что часто испытывал горечь за свой народ. Вывожу из этого, что я был, наверное, очень одинок, по большей части намеренно. Почти вся моя горечь — не что иное, как уродливый побочный продукт жизни, проведенной в отстранении. Без сомнения, что-то вызвано объективными причинами, однако я не верю, что у меня для этого было больше поводов, чем у любого другого умеренно интеллигентного человека, желающего видеть мир чуть приятнее, чем он есть. Моя ангелочка сказала мне, что боли в спине — это следствие травмы, полученной мною на ранней стадии мировой войны, продолжающейся до сих пор. Возможно, это огорчало меня. Все это также будет в записях.

Ангелочка носится взапуски с колибри — медлит, кажется мне, чтобы дать комочку зеленого пуха умчаться вперед.

Еще одна заметка для тебя, Лестер. Я уже указал, что мое кольцо должно стать твоим. Не хочу говорить, какие свойства я открыл в нем, из страха, что оно не доставит тебе того же удовольствия и интереса, что мне. Ясно, что как любая точка меняющегося света и цвета, оно помогает самогипнозу. Но здесь заключено гораздо, гораздо больше… и все же… но найди это сам, когда-нибудь, когда ты будешь огражден от повседневной суеты. Верю, что ЭТО не принесет тебе вреда, потому что знаю ЕГО источник.

Кстати, я прошу тебя довести до сведения моих издателей просьбу либо прервать набор моего «Введения в биологию», либо предпринять новое издание, пересмотренное в соответствии с заметками, которые ты найдешь в верхнем левом ящике моего стола. Я просмотрел эту книгу после того, как ангелочка убедила меня, что ее написал я, и был изумлен. Однако я боюсь, что мои заметки беспорядочны (назвать их моими — поэтическая вольность) и слишком опережают теперешние представления, хотя пересмотр текста главным образом и будет состоять в удалении некоторых общих мест. Но это на твое усмотрение: учебник не из важных, и дело не слишком значительное. Последний всплеск личного тщеславия.

27 июля.

Я видел ночь двух лун.

Ее показал мне второй из взрослых, в конце чудесного визита, когда он и девять других детей пришли повидать меня. Это было прошлым вечером — да, скорее всего так. Сначала вокруг дома зажурчали их крылья, смеясь, влетела моя ангелочка, затем влетели они и закружились вокруг меня. Сплошь веселье и огнецветные радуги, и все для того, чтобы доставить мне удовольствие — они знали, как. Каждый сумел сказать мне что-нибудь милое и дружелюбное. Один подарил мне движущееся изображение собора святого Лоуренса в раннее утро, сделанное сверху, с высоты полумили — облака, орлы; как он мог знать, насколько это меня обрадует? И каждый благодарил меня за то, что я сделал.