Бердон и Зива содрогнулись от его слов. Главный инспектор полосы Газив был знаменит изощренным педантизмом в работе и фанатической преданностью интересам железной дороги; Ардити боялся любого его замечания, нет сомнений, что он заложит ему нас всех. Бердон крадучись приблизился к старику, встал около него, устойчивый, кряжистый. Он опустил ладонь на костлявое плечо старика, сжал его, как бы демонстрируя сдержанную мощь своего отчаяния, и заговорил, чеканя слова:

— Разве мы искатели приключений? Нет. Мы — дети гор. Эти скудные края — наши. Любимая наша земля здесь, — действительно любимая земля, и потому мы хотим держаться за нее, не оставлять ее, мы жаждем горя ради той ответственности, что падет на наши согбенные плечи.

Так завершил он свою речь. Керосин в лампе уже весь прогорел, свет мерк с каждой секундой. Было поздно, назавтра нам была уготована буря. Потрясенный Ардити был не в силах пошевелиться: ни ему, ни нам не доводилось прежде лицезреть секретаря в такой растерянности. Зива нехотя поднялась со стула, будто не желала расставаться с этой темной комнатой, полной причудливых теней; уходя, она бросила на Ардити осуждающий взгляд. Я открыл перед ней дверь. Молча мы вышли в ночь, ища глазами тропинку, ведущую наверх, в деревню. Бердон снова шагал впереди. Он шел быстро, расстояние между ним и нами, плетущимися, увеличивалось. Внезапно я повернулся к Зиве, схватил ее маленькую горячую ладонь и пробормотал: «Любимая…» Но она высвободилась от меня, лукавая притвора, оттолкнула нежно, «ах, только не сейчас, не сейчас, вот когда в наших руках окажется добыча…». Я постеснялся проводить ее до дома.

5

Утро уже обозначилось надвигающейся с севера бурей, она клубилась вдалеке, грохотала и билась о ребристые стены высоких гор, злоумышленница буря, готовая смести эту горную страну. Вооруженные огромной мощью полчища злых ветров были приведены бурей в состояние боевой готовности — то-то засвистят они в час гнева по ущельям, то-то завоют в искореженных скалах. Временами шквал ветров прорывался в деревню, трубя победу, проносился по ней с громким рыком и, собирая стада облаков, гнал их за исчезающий южный край горизонта. Сиротливое солнце временами пробивалось к нам с омраченного неба. Навлекающее на себя негодование бури, солнце отчаянно сражалось за каждую пядь тускло-голубого трепетного света, хотя понятно было, что и ему придет конец, в этот день, суровый и мрачный. С восхода сидим мы с Ардити на каменной скамье, на станционной платформе, в ожидании главного инспектора, господина Кнаута. Осужденные, погруженные в себя, мы слушаем, как грохочет жесть на крыше станционного здания, как огрызается она свирепым скрежетом на каждый порыв ветра.

Мои глаза воспалены от пыльного смерча, горло дерет, но я не двигаюсь с места. В потрепанной куртке сижу на каменной скамье, втянув голову в плечи и уставившись на кучи сморщенной сухой листвы, наваленные на платформе.

Ардити крайне взволнован. Похоже, он жаждет переброситься со мной несколькими словами, но мы уже все сказали друг другу, и он подавляет слова в сердце. В изматывающей тревоге поджидает он господина инспектора, кружит, согнувшись в три погибели, по платформе, приставив ладонь к пропаханному морщинами лбу, силится рассмотреть слезящимися глазами, не приближается ли долгожданный главный инспектор.

Наконец, на исходе утра, далеко на запыленных путях возникло красное пятно; быстро перемещаясь, оно повернуло и скрылось за одним из поворотов. То самое красное пятно, которое лишь в бури осчастливливало нас своим появлением. Несказанно обрадованный Ардити зашагал взад-вперед по платформе, приговаривая:

— Вот он приехал, вот он приехал… наконец-то. — Ив эту счастливую минуту он обратил ко мне лицо. Оно было искажено испугом. Я медленно поднялся, протер кулаками слезящиеся глаза и не сказал ему ни слова.

Главный инспектор господин Кнаут — личность что ни на есть известная. Уже многие годы он в этой должности, и каждый человек в горах знает его имя с детства.

Из-за этого он почитался здесь за всемогущего, хотя кое-кто и отрицал его могущество. Он скрупулезно знал свое дело, и ничто не могло ускользнуть от его всевидящего ока. Он умел повелевать и указывать, сохраняя при этом в отношениях с людьми четкую дистанцию; он мог придираться и одновременно быть уважительным; ко всем обращался в третьем лице, невзирая на возраст, хотя в определенный момент мог разнести в пух и прах больших и малых; его взыскательность к порядку и поведению на работе была притчей во языцех, однако он никогда не выходил за рамки справедливости.

Деревню Ятир, заброшенную в горах, он посещал крайне редко. Хотя он и испытывал скрытую симпатию к старому Ардити, в редкие посещения во время бури Кнаут не находил для него теплых слов, говорил только о деле, хорошо известном старику, и беседы эти одинаково утомляли обоих. Обычно во время нашего визита он сидел за большим столом и клевал носом, и мы с Ардити молча сидели перед ним. Такой он, Кнаут, он бодр, энергичен и предан железнодорожному делу, но, когда он оказывается в кабинете за большим столом и перед ним сидят люди, на него наплывает сон.

Красная дрезина приближается и замедляет свой бег на подходе к станции. С поразительной точностью останавливается рядом с нами инспектор. Одно ловкое движение — и мотор выключен, и инспектор уже сходит к нам легкими шагами, закутанный в пальто и в головном уборе, который ему велик. Головной убор, большой и странный, стоит торчком на его слегка приплюснутой голове, крепко посаженной на коротком массивном туловище. Свежий и раскрасневшийся от горного ветра, он протягивает обе руки, здороваясь. И пока мы с Ардити благочинно склоняемся перед ним, ловим его маленькие мясистые ладони для дружеского пожатья, он бормочет что-то под нос густым басом и косит на нас влажные, слезящиеся от ветра глаза.

— Сегодня ненастный день, сегодня день ветров… тьфу, какая заброшенная станция, какая глухомань!

Высказавшись так в знак приветствия, он прячет руки в карманы и маленькими неровными шажками движется к станционному дому; широкие рукава его пальто развеваются по ветру.

Мы шагаем за ним, взбудораженные. Дрожащей рукой закрывает Ардити дверь за инспектором и впивается в него взглядом. Пальто и шляпу инспектор свалил с себя на широкое кресло перед столом начальника станции. Пока Ардити, волнуясь, кладет перед ним толстый станционный гроссбух, начальник достает из кармана видавшую виды трубку, раскуривает ее, прилагая к этому титанические усилия: дует в нее, всасывает с хрипом воздух, выдувает его обратно. В результате ему удается выпустить изо рта несколько клубов густого и вонючего дыма, табачный запах подымается к его носу, и он вдыхает его с явным наслаждением, после чего с погасшей трубкой во рту принимается за книгу, и вот он уже задремывает над ней, при этом продолжая медленно и ритмично ее перелистывать. Ардити по-прежнему не сводит с него глаз. Он сидит напротив него, напрягшись, словно в ожидании судебного приговора. Скоро начальника утомляет работа с гроссбухом, он отодвигает его локтем, улыбается нам, удовлетворенный проверкой, и позволяет себе полностью погрузиться в сон. Тяжелые веки смыкаются на его стеклянных глазах. Морщины толстого лица расправляются в глубоком покое, мясистая рука безвольно падает на брюхо.

В комнате сонное молчание. Временами дребезжат от яростного ветра стекла на окнах, вдалеке гремит жесть на крыше, слышно также и ритмичное тяжелое дыхание господина инспектора. Мы с Ардити молчим и не шевелимся, чтобы не спугнуть сон начальства.

Весь этот час Ардити не смел и рта раскрыть, вымолвить то, что терзало его душу. Он неслышно грыз ногти, подчиняясь дисциплине. Прошло еще какое-то время, и спящая фигура зашевелилась: господин начальник пробуждался ото сна. Усилием воли он разлепил тяжелые веки, обвел помещение усталыми глазами, остановил свой взгляд на Ардити, который сидел молча, выжидая своей очереди с открытым наготове ртом.