— Мам, не связывайся с ним, — зашептал выбежавший на веранду Махмуд. — Ты же видишь, он еще злой. А то опять кинется…

— А, пусть твой отец подавится своей злобой, — так же шепотом ответила она сыну. — Это он только с нами сильный, только здесь и чувствует себя мужчиной, раз может издеваться над нами…

И странно: Махмуд вдруг отчего-то почувствовал какую-то радость, гордость за отца Это сначала ему было странно, а теперь, когда все стихло и мать не кричит и не брякает, как обычно, посудой, он вдруг понял, что ему очень по душе этот неожиданный гнев отца. «Вот таким и должен быть мужчина, — думал Махмуд, — а то он всегда уступал ей, даже рот боялся открыть. А слабость недостойна мужчины, она унижает его даже в глазах детей…» Он хотел в какой-то момент пойти и сказать все это отцу… Но потом передумал, решил его не тревожить.

Кафар, надев с утра комбинезон, помогал рабочим грузить на подъемник кирпич — каменщикам там, наверху, его все время не хватало. Ему нравилась эта работа, нравилась сила, которой наливались мышцы — казалось, что он вместе с этими кирпичами может поднять сейчас на руках весь земной шар, поднять и держать его высоко над головой.

Правда, в первые же дни у него на ладонях вспухли волдыри; руки стали мозолистыми, ладони по вечерам горели, болели лопатки, ломотная боль растекалась по плечам, спине. Но странно, эта боль не мучила его, наоборот — она была даже приятна, прто-му что с каждым днем он чувствовал себя все сильнее.

Иной раз он поднимался к каменщику Садыгу и говорил ему: «Ты, наверно, устал? Отдохни, дай-ка я поработаю!»

А каменщик Садыг, глядя, как аккуратно, как умело ведет он кладку, говорил ему: «Эй, Кафар, да ты же прирожденный каменщик! С первого раза так легко кладешь кирпич на его родное место — словно не кирпич, а жемчуг на нить нанизываешь».

Ему вообще нравилось подниматься на последний этаж, даже просто так, без дела, чтобы просто полюбоваться отсюда, с высоты, на дома, улицы, машины, людей. И еще здесь открывались вдруг глазу глубина и простор неба, белоснежные облака, плывущие в глубине этого простора. «Я за эти годы, — думал он, — чуть было вовсе не забыл о том, что существует на свете этот простор, эта глубина, эти белоснежные пушистые облака…»

Как-то придя на работу, Кафар увидел, что у ворот его ждет маленький охранник Керем — одет не по-рабочему, держит в руке какую-то бумагу. Когда Кафар поравнялся с ним, охранник протянул ему бумагу.

— Что это? — спросил Кафар.

— Заявление. Я увольняюсь, тут нужна ваша подпись.

— Увольняешься? А зачем? Есть ли смысл уходить с такой спокойной работы?

Охранник пожал плечами и хмыкнул.

— А что делать? У меня диабет, а теперь проклятый сахар снова увеличился, мучает меня. А при диабете самое главное — это вовремя есть и вовремя делать уколы.

— Ну, если диабет… Тебе виднее, — Кафар завизировал заявление. — Вообще-то жаль, что ты уходишь. Мне кажется, ты честный человек. А здесь как раз и нужны честные люди.

— Ну, насчет этого не беспокойтесь, — опять хмыкнул охранник. — Найдется еще более честный, раз он здесь так нужен.

— Найти-то, конечно, человека мы найдем, просто я о тебе подумал — а вдруг останешься без…

— А вот это уже не ваша забота! — резко бросил охранник.

Теперь пришлось пожать плечами Кафару…. В конце дня охранник Керем снова подошел к нему и помахал трудовой книжкой.

— Ну вот и все дела!.. — Он сунул книжку, во внутренний карман, подумал о чем-то и усмехнулся. — Скажу тебе честно, прораб: нет у меня никакого диабета, ты не смотри, что я такой худой — я еще крепкий, как… как лесоруб, во!

Кафар удивился.

— А чего же ты тогда увольняешься, если не болен?

— Опять скажу честно: из-за тебя.

— Из-за меня? Но почему? Что я тебе сделал? Ведь за все это время я ни разу тебе даже грубого слова не сказал…

— Что я, женщина, что ли, чтобы грубых слов бояться? Я мужчина, понял? И хочу, чтобы руководил мною тоже мужчина. Пусть он обругает меня, если надо — пусть даже побьет. Но при этом он пусть даст мне заработать, понял? А ты у меня кусок хлеба изо рта вырвал! Ты что думаешь, я без этой пылищи не проживу? Или мне в самом деле спокойная работа нужна? Да я пришел сюда, чтобы заработать, понял? Прораб, который до тебя был, — он давал мне заработать, принести в дом детям кусок хлеба. А как бы я, по-твоему, прожил на свои восемьдесят рублей, на одну зарплату? Да восемьдесят рублей — их только на хлеб и хватит, хоть это-то ты можешь сообразить? И вот еще что, прораб… Ты… Ты подлый человек! Ты другим заработать не даешь, а потому и сам всю жизнь будешь ходить впроголодь!

— Да я… — задохнулся Кафар. — Никогда я не ходил голодным… Я честный!

— Ай, несчастный ты человек! Да разве твоя жизнь — это настоящая жизнь? Я хоть и простой охранник, и то раньше гораздо больше тебя зарабатывал!

— Ты не зарабатывал, ты воровал…

— Воровал? Ну, назови так. Только что я, по-твоему, один ворую? Да здесь все — все, кроме рабочих, живут за счет этого кирпича, этого песка, этих досок! А если б рабочие могли — они бы тоже… Они бы давно уже все здесь разграбили!

— Так что, по-твоему, — сжал кулаки Кафар, — выходит, все здесь жулики, да?

— Да, да, да! — закричал охранник, бледнея. — Все жулики, потому что по-другому никто не живет! Один только ты… только ты не в счет, ты сумасшедший! Знаешь, ты кто? Правильно начальник Ягуб тебе сказал, ты этот… Ты Дон Кихот, вот кто! Дон Кихот несчастный!

Кафар бросился на него, и вдруг ноги его подломились, в глазах потемнело от боли, и он без сознания рухнул на пол…

…Очнулся Кафар уже в больнице. У его постели, с глазами, полными слез, сидела Фарида, тут же были и дети — насупленный Махмуд и заплаканная Чимназ.

— Что со мной случилось? Где я? — еле слышно спросил он врача, щупавшего его пульс.

Врач улыбнулся:

— Ничего страшного, дорогой, ничего страшного. Просто небольшое нервное потрясение. Вы, видно, переутомлялись последнее Бремя, нет? Ну ничего, полежите у нас немного, мы вас подлечим, и все будет в порядке. Самое страшное уже позади. Пока постарайтесь уснуть. — Он повернулся к Фариде. — Долго не задерживайтесь, дайте больному несколько часов поспать спокойно. — И перешел к следующей койке. Фарида, оглядываясь по сторонам, сказала тихо:

— Видишь, велит уходить… Я пойду, приготовлю тебе чего-нибудь, ладно? И сегодня же принесу…

— Да и мне, папа, — сказал вдруг Махмуд, — кровь из носу, надо сегодня с руководителем дипломной работы встретиться.

Кафар молча кивнул им обоим: идите, занимайтесь своими делами.

Он хотел, чтобы ушла и Чимназ, хотел побыть один, но дочь осталась с ним. Она сидела на краю кровати, держала отцову руку и слегка поглаживала ее. Прикосновение это было так приятно, что Кафару казалось, будто тепло дочкиных рук способно совсем утишить его сердечную боль. Туман в голове мало-помалу рассеивался, мысли начали проясняться, он вдруг вспомнил, как попал сюда, из-за чего.

Чимназ, почувствовав, как по телу отца прошла нервная дрожь, посмотрела на него вопросительно. Она слегка сжала его руку и улыбнулась; губы Кафара тоже дрогнули в улыбке.

— Не бойся, — сказал он, — теперь мне лучше.

В палату вошла медсестра, поставила на тумбочку стаканчик с лекарством.

— Выпейте, больной, — распорядилась она и, подсунув руку ему под затылок, слегка приподняла голову. — Это успокаивающее.

Медсестра была смуглой девушкой с кругленьким носиком и такими большими, такими лучистыми глазами, что казалось, такую можно было бы разглядеть и безо всякого света, в абсолютно темной комнате. Опуская его голову на подушку, медсестра посмотрела на Чимназ.

— Какая у вас красивая дочка, — сказала она, — видно, все парни по ней страдать будут. Был бы у меня брат — тут же бы посваталась к вам.

Кафар благодарно улыбнулся ей, а у Чимназ вспыхнули щеки.

Он пролежал в больнице семнадцать дней. Перед тем, как его выписать, его пригласил в свой кабинет профессор, заведующий отделением. Он выписал на узких длинных бланках уйму лекарств и, протягивая рецепты, отчего-то долго и пристально смотрел на Кафара.