Изменить стиль страницы

8. В жизни все монтажно, только нужно найти, по какому принципу

I. «Дневник» Толстого

Все книги мои начинал писать весной; для других людей неважно, а мне хорошо.

Сегодняшняя весна как бы неудачна; человек берет тему, погода все время меняется. Снег то идет, то тает, то снова взбирается на елки, и не поймешь, то ли это апрель месяц, то ли рождество.

Но жизнь прекрасна тем, что она продолжает изменяться, все время другая.

Многое, что я здесь написал, будет казаться повторением, будет казаться ненужным.

Люди сейчас увлеклись терминами; такое количество новых терминов, что этого не выучить, будучи даже молодым человеком, во время отпуска.

Я хочу вернуться к старому человеку, старшему по времени рождения, – Чернышевскому.

Как-то Толстой писал про пего: познакомился; он умен и горяч; – в жизни идея только тогда ясна, когда она доведена до конца.

В это время Чернышевский как-то растерянно писал о Пушкине несколько статей подряд. Это растерянность находчивости, или, если хотите, открытия.

Вот термин, о котором я говорю, – энергия заблуждения – это нашаривание истины в ее множественности; истины, которая не должна быть одна, она не должна быть проста, она вообще никаких обязательств не принимает, она творится, как бы повторяясь; но и цветы повторяют одну и ту же задачу, и птицы; когда ты берешь, видишь, она другая птица; даже ихтиозавры, крокодилы своего времени, одновременно странны для нас, если приглядеться к ним; это построение нового, оно вырастает в новых комбинациях.

Чернышевский про Толстого говорил, что его анализы понятны только тогда, когда поймешь, что это результат самоанализа; когда поймешь, что это результаты старых дневников, аналитических дневников, я бы прибавил – оценочных дневников, когда человек как бы смотрит сам себя, хотя он знает, что он уже построен.

Цитирую Чернышевского из статьи о «Детстве, Отрочестве» и «Военных рассказах» Л. Н. Толстого.

«Внимание графа Толстого более всего обращено на то, как одни чувства и мысли развиваются из других; ему интересно наблюдать, как чувство, непосредственно возникающее из данного положения или впечатления, подчиняясь влиянию воспоминаний и силе сочетаний, представляемых воображением, переходит в другие чувства, снова возвращается к прежней исходной точке и опять, и опять странствует, изменяясь по всей цепи воспоминаний; как мысль, рожденная первым ощущением, ведет к другим мыслям, увлекается дальше и дальше, сливает грезы с действительными ощущениями, мечты о будущем с рефлексиею о настоящем».

Мы сейчас часто говорим, и стараемся добиться этого, об анализе слова; к сожалению, может быть, я невнимательно слежу – люди сосредоточились на анализе стиха.

Снова скажу: То многое, что сделано структуралистами, мне известно, но вижу много терминологии, вероятно удачной, но не знаю, как подойти по ступеням этой терминологии к сущности произведения.

Сложилось впечатление, что структурализм начал анализ стиха на льдине; льдина была около берега, потом льдину унесло ветром в море и люди не знают, плакать, или кричать, или довольствоваться тем, что все так вот вышло: они в пути.

Толстой говорил о сцеплении, о лабиринте сцеплений, – слово не ходит одно; слово во фразе, слово, поставленное рядом с другим словом, не только слово, это анализ, переходящий в новое построение. Это тот лабиринт сцеплений, который имеет цель.

Поэтому Толстой программный писатель; он все время возвращается к одним и тем же целям в разных романах, очерках и прежде всего в дневниках.

Эти дневники включают описания, портреты людей.

Они имеют свои постоянные резюме, которые как бы дают если не план, то отбор дневникового материала. «Дневник» Толстого самостоятельное художественное произведение.

Мы много пишем о творчестве великого писателя. Но, наверно, объем дневниковых записей и черновых набросков во много раз превысит объем самостоятельных произведений.

Толстой и Достоевский двигались все же не по одному пути.

Достоевский в конце жизни обнаружил этот путь, издавая «Дневник» как самостоятельный журнал.

И в «Дневниках» он часто идет рядом с Толстым.

II. Мир монтажен

Мир монтажен. Это мы открыли, когда начали склеивать кинопленку.

Это открыли люди, пришедшие со стороны, – врачи, скульпторы, художники, актеры; они увидели, что разные Чувства можно выразить одинаковыми, но по-разному смонтированными кусками.

Лев Кулешов создал целую теорию; он показывал, как один кусок, фиксирующий выражение лица, может быть куском, рассказывающим о горе, голоде, счастье. Мир монтажен, мир сцеплен. Мысли существуют не изолированно.

Поэтому мы много раз будем возвращаться к анализу одного и того же; потому что существует единство человеческого существования.

Вот сейчас будет весна, наконец-то она поправится; а там уже стоят в очереди, набирая силу, разные птичьи стада, и потом они полетят; впереди полетят сильные, потому что они сильнее; отставая и теснясь к центру, летят молодые, они летят, размахивая, нет, махая крыльями в уже раскачанном воздухе.

Этот полет птиц, птичьей стаи, это уже структура, это не взмах крыла, не взмах одного крыла.

Мир существует монтажно, искусство бессюжетное тоже монтажно.

И без монтажа, без противопоставления нельзя написать вещь, по крайней мере нельзя хорошо написать.

Я люблю Гончарова.

Гончаров описывает корабль, фрегат, идущий далеко, идущий в Японию.

Богомольный адмирал взял такое судно, на котором есть храм.

Но храм этот стар.

Отплывает корабль.

Сразу оказывается, что надо лечиться.

Лечить корабль надо в Англии.

У корабля старое, прогнившее дно.

Потом на горизонте появилась война, появилась та война, о которой Толстой писал в «Севастопольских рассказах».

Появилась борьба пароходов с парусными кораблями.

И корабль плывет в неведомых водах среди новых обстоятельств.

Как описывает это Гончаров?

Он рассказывает о русской деревне, о простой русской деревне, как будто она оторвалась от берегов, – и вот она взяла и поплыла, едет деревня, едет деревня в далекий путь.

Она еще пристанет к необитаемому острову. Она еще будет менять, – деревня, которая стала фрегатом, – она еще будет менять мачты, сверхмачты Робинзона; и она поплывет туда, дальше, и будет проверять потом, остров ли Сахалин, или кусок суши, приставшей к материку.

Вот это двойное ощущение – спокойной жизни и дальнего пути – сливается, и невероятное, описанное, как вероятное, сильнее понимается.

Путь Толстого продолжен Чеховым.

Самое простое – это самое невероятное, а самое невероятное – это самое замечательное, подлежащее анализу.

Задержанное; надо увидеть сердце бьющимся, как бы прозрачным, надо увидеть живое сердце, переживающее сердце, и рассказать о нем.

И рассказы о женщине, мало знающей, нерелигиозной, вероятно, даже не влюбчивой – это рассказ о Душечке, она ничем не украшена, она не Дульцинея Тобосская, не Татьяна Ларина, она не дворянка, это просто женщина, живущая в чистеньком домике, который сама убирает, у нее есть кухарка, с которой она разговаривает.

Даже соседи с ней не спорят.

Проходит жизнь.

Был один муж.

Были мужья.

Один муж был антрепренер, это был мир слабенького искусства, но он увиден глазами женщины.

Она любит мужа, мужа-антрепренера. Она разговаривает с актерами, говорит: «Мы с Ванечкой», а они смеются; смеются и берут у нее деньги.

Но когда он умер, она – и мы – грустим.

Поселяется в доме второй человек, второй муж, управляющий лесным складом; у него склад, бревна, доски разных наименований.

Женщина вплывает в этот мир.

Мы с ней вместе.

Он уходит.

Потом входит ветеринар.