Изменить стиль страницы

Младенец живет без воспоминаний. Младенец, говорил Лев Толстой, «привычен к вечности». Нет ни солнца, ни травы, ни неба, – но это досознание младенца, оно велико.

Но и в нем есть сравнения. С первыми словами или с первым криком, первым требованием удивляются попытке расчленения и радости, что расчленение найдет первую точность, первое знание.

Все дети шумят, все дети чем-то недовольны, потому что все реки моют берега в сменах течений. Когда дети в Ясной Поляне, будто бы благополучные, засыпая в кроватках, поставленных рядом друг с другом, шалили, то приходила старая нянька, окутав голову платком, и говорила страшным голосом: «А кто тут не спит? В тот час, когда спать надо». И дети узнавали голое няньки.

Они слышали его тысячи раз, но они почти верили в Ерофеевну, они играли со страхом, то включаясь в него, то отходя от него, как зритель в театре, который верит и не верит в то, что Отелло убивает Дездемону.

Молодой красавец Блок в Шахматове давал спектакль для крестьян. Роль Дездемоны играла красавица девочка, дочь Менделеева. Люди, находившиеся перед балконом, сперва молчали, но временами появлялся легкий смех.

Они смеялись не над господами, не над тем, что люди занимаются не делом, они смеялись, оправдывая себя в том, что они не вмешиваются в действие, не спасают женщину.

Искусство трепетно. Оно гудит, как вольтова дуга. Вы, вероятно, не слыхали или забыли это голубое мычание высоких электрических столбов, электрического освещения на петербургских улицах. Драмы с вылетающим облаком образов шумят на сцене, и противоречия действий делают даже несчастье счастьем зала.

Белинский говорил – для актера сладки его мучения, и мы понимаем, какое блаженство в душу этого человека проникает, когда он узнает, что искра, разгоревшаяся в его душе, разлетится в толпе тысячами искр и вспыхнет пожаром. Мы превращаем и страдание в радость – познанием.

Теперь надо сделать большое отступление.

Для того, чтобы двигаться дальше.

Нужно вернуться к предисловию.

Предисловие говорит о том, что существуют две книги, объединенные в третьей.

О том, что есть перестроенные улицы: но, перестраивая, строитель прокладывает дорогу в старом пейзаже или, скажем, в старой топографии; топография старая – пейзаж будет новый.

Говорится, что здесь, как и везде, есть ворота.

Вот узкое место.

Так вот, есть несколько последовательностей, нитей, это они, сплетаясь, и образуют ткань.

Есть дорога, начатая «Казаками», она продолжена Толстым, – лучше сказать, она продолжена жизнью Толстого.

Есть трудная дорога, про которую мы знаем только: у нее есть начало, завязка; но как быть с концом?

И есть дорога, где встречаются новелла и очерк.

Очерк, который перерастает в художественное произведение.

Это большая тема.

Мы занимались ею в ЛЕФе, в ОПОЯЗе.

Итак, напишем: одно из начал Толстого называется «Очерк Толстого».

Кавказские очерки Толстого потом перешли в систему очерков, я говорю о «Севастопольских рассказах».

Самым настоящим очерком Толстого является «Метель».

Но она не проста, метель.

Она начата Аксаковым.

Продолжена Пушкиным.

На дороге, в метель, надо смотреть в оба глаза.

На дороге в метель встречен «вожатый».

Он окажется Пугачевым.

6. Различие новеллы и очерка. «Севастопольские рассказы» Толстого

Писатель пишет, преодолевая свое прошлое и исходя из своего прошлого.

Лев Николаевич прошел через высоты физиологического очерка, даем название очерку времен Тургенева.

Но и «Путешествие в Арзрум» очерк, но очерк с включением характеров; показывается, что человек, который рассказывает о большой битве, сам не военный, он даже не знает военной терминологии.

Удивительны пушкинские описания «Путешествия в Арзрум».

В самых простых местах и описаниях даются великие образцы.

Тучи не проходят над Кавказом, а переваливают.

Очерки кончаются – как бы включением во всю литературу – встречей с телом убитого Грибоедова.

Перечислю кавказские очерки Толстого.

«Поездка в Мамакай-Юрт».

«Набег».

«Рубка леса».

Очерки Толстого дают точные указания, что описывать через существенное на самом деле.

Некоторые из них напоминают географические описания.

Некоторая очерковость есть в «Детстве».

Но это не может быть точно названо.

Толстой не любил «Детство». И когда его спрашивали, в каком периоде детства можно давать эту книгу, он отвечал: «Ни в каком».

Он был недоволен, что во все еще любимой книге точная жизнь перемешана если не с вымыслом, то с включением кусков из других биографий. История о том, что дети не закрепляют это обстоятельство, объясняется и отношением к бабушкам, и отношением к отцам и матерям, и вместе с тем отношением отцов к прислуге, которая все время расходы переносит на имя барыни.

Включая этот реальный и этот условный материал, выбирая, он освещает свою жизнь жизнью своего современника Исленьева, который потом долго был человеком очень близким, очень одаренным, интересным, но утомляющим.

Но не закрепленный Исленьев был литературно традиционнее, чем Лев Николаевич Толстой, имя которого было вписано в церковную книгу вместе с именами его старших братьев и сестры.

«Севастопольские рассказы» превосходят то, что называется очерком того времени, тем, что они прямо критичны. А между тем обыкновенный, традиционный очерк как бы безразличен. Охотник, герой «Записок охотника» Тургенева, он как бы безучастен, он как бы невидим, не отражен в действительной жизни героев.

С. М. Эйзенштейн собирался снять «Записки охотника», все время не показывая, где стоит аппарат, то есть не показывая, кто описывает видимое[3].

Но прежде, чем двигаться дальше, перед этим мне надо дать различие между новеллой и очерком.

Новелла обыкновенно заключает в себе как бы вопрос, который требует ответа. Украдено золото. Нужно узнать: кто украл?

Мудрец собирает людей и рассказывает случай, как несколько братьев сотворили женщину. Один вырезал фигуру ее из дерева. Другой одел и украсил ее золотом. Третий оживил ее. Теперь вопрос. Кто получает женщину в жены?

Один из слушателей говорит: человек, что подарил ей золото.

Ведущий рассказа говорит: значит, ты украл золото. Оно для тебя главное.

Эти новеллы чрезвычайно часты и разнообразны. В Евангелии есть такой рассказ.

Христа спрашивают о случае, когда женщина была женой одного человека, он умер, потом умерло несколько братьев.

По закону, если умерший человек не оставил потомства, то вдова его должна стать женой второго брата заместителя, чтобы не пресеклась линия потомства. Этот обычай называли левиратом.

Но тут смертей несколько.

В одной индусской новелле вопрос задается так: у двух людей отрубили головы, но потом приставили к телам с ошибкой.

Теперь волшебник воскресил людей.

Среди убитых был муж.

Чья женщина? Она принадлежит тому, кто имеет голову, связанную с ней, или тело, связанное с ней?

Евангельский ответ такой: На том свете нет ни брака, ни вожделения. Вопрос снимается.

Истинная глубина вопроса в том, что Библия не знает «воскресения из мертвых».

Эпоха Иисуса знает.

Затруднительное положение женщины должно было показать нелепость идеи воскрешения.

Очерк не заключает в себе вопроса.

Он часто похож на набросок карандашом, иногда дающий только одну часть предмета.

Новелла обычно ставит вопрос. Скрытый вопрос.

Кто прав, кто виноват?

За кем идет читатель.

Толстовские очерки кавказского периода «Рубка леса», «Набег» и другие не содержат вопроса.

Как будто не содержит вопроса и очерк «Разжалованный».

Разжалованный – опустившийся человек, он до того, как его отдали в солдаты, был опытным спорщиком, по-своему вел за собой людей.

вернуться

3

Но не путайте, пожалуйста, эту историю Эйзенштейна с другой историей – историей съемок «Бежина луга».