Изменить стиль страницы

Но вот Митяй перекрестился. Потом сделал движение вперед, прижал руки к бедрам и прыгнул, как мальчишка с крутого берега в воду, ногами вниз. Толпа замерла. А от лабаза уже слышался протяжный стон:

– Ой, ногу поломал! Больно! Моченьки моей нету.

Оставшийся на крыше один на один со смертью Спирька на какое-то мгновение был забыт. Внимание толпы привлекли к себе жалобные возгласы Митяя.

Но наверху прозвучал дикий, нечеловеческий крик:

– А-а!

Огонь подобрался к самым ногам Спирьки.

Пятясь назад, Спирька добрался до печной трубы и, дрожа всем телом, спрятался за ней. Дальше отступать было некуда.

В волнении Николай стал проталкиваться вперед, не обращая внимания на ворчание и ругань задетых его локтями людей. Он еще не представлял себе, как поможет Спирьке, но неудержимо стремился к нему.

И вдруг почти над самым его ухом раздался странно знакомый голос:

– А ну, дайте дорогу! Расступись, народ честной!..

Что за чудо! Это же Степан. Он самый. И глаза, и волосы его. Только такой большой бороды у него тогда не было. Откуда он взялся?

А Степан уже около дымящегося лабаза. На плече его клетчатой ситцевой рубашки вьется, как змея, пеньковая веревка. Смачно поплевав на ладони, он потер их одна о другую. Затем, обхватив руками потрескавшуюся и облупившуюся колонну, стал ловко подниматься вверх, упираясь пятками в еле заметные кирпичные выступы.

Вот он уже под самой крышей. Огонь совсем недалеко, того и гляди к нему переметнется.

– Эй, дружок! – закричал Степан. – Держи вервие! Зачаливай за трубу! Быстрее! – и рывком бросил, бечевку на крышу, держась левой рукой за колонну.

С замиранием сердца следил Николай за ловкими движениями Степана. Какой он молодец!

Перепуганный, потерявший было всякую надежду на спасение, Спирька трясущимися руками привязал веревку к трубе.

– Крепче! Крепче! – строго приказывал Степан. – А теперича спускайся.

Спирька осторожно лег на живот и заскользил по крыше к Степану. Его лапти нависли прямо над головой неожиданного спасителя. Конец веревки лишь немного не доставал до земли. Спрыгнуть с такой высоты – пустое дело. За ним спустился и Степан, спустился спокойно, как будто ничего и не случилось, словно он, как на ярмарке, ради забавы на столб лазил и ничто ему не угрожало.

Николаю очень захотелось пробраться к Степану, крепко-крепко пожать ему руку.

Но это не так-то просто. Его со всех сторон окружили люди, незнакомые, неизвестные, простого звания и рода, обнимали его за плечи, совали в карманы деньги:

– Это тебе за доброе дело! Выпей, браток, на здоровье!

Упав на колени, слезно целовал босые Степановы ноги спасенный им Спирька:

– Век за тебя молиться буду. До гробовой доски! До сырой могилы!

А Степан растерянно смотрел на покрасневшие ладони:

– Эх-ма! Как же теперь работать? Пузыри, надо быть, вскочат.

– Квартальный идет! – возвестил кто-то.

Степана словно за рубаху дернули. Он стремительно рванулся в сторону. Толпа почтительно расступилась перед ним, не понимая, куда торопится храбрый парень.

Вслед за ним увязался и Николай. Сначала шагал на почтительном расстоянии от него, потом догнал и радостно произнес за его спиной:

– Здравствуй, Степан!

Тот быстро обернулся. В глазах мелькнула тревога:

– Кто? – Но тут же узнал, успокоился. – Никак барич, Николай Лексеич! А я думал – квартальный.

– Я, это я, – взволнованно повторял Николай, – не бойся. Очень рад, что тебя увидел.

– Вот и спасибо, Николай Лексеич, – оживляясь, ответил Степан. – Душа у тебя хорошая, как у твоей матушки. В городе-то учишься, что ли?

– Учусь. В гимназии.

Дуя на обожженные ладони, Степан спустился к Которосли. Неудержимая сила тянула Николая за ним.

Засучив полосатые, сшитые из затрапезновки[13] штаны, Степан вошел в воду, долго и старательно натирая руки мягкой глиной. Изредка он как-то стесненно спрашивал:

– Давно ли из Грешнева, Николай Лексеич? Как-то там наши поживают?…

Николай сел на корявый пень, выброшенный рекой на берег. Выйдя из воды, Степан опустился рядом на траву, сорвал сухую былинку и, неторопливо жуя ее, горько усмехнулся:

– Подался я тогда из Грешнева в лес. Думал, отлежусь до поры до времени, как медведь в берлоге. Но только зима, брат, она – не теща, пирогов не напечет. Холодно, голодно! Ночь постылая, студеная наступит, а я лежу в землянке один-одинешенек, худой дерюжкой укрываюсь. А от нее известно какой сугрев. И слышу – волки! Сядут у входа, лапами снег разгребают, зубами щелкают. Эдак до самого утра никакого покоя нет.

Степан выплюнул травинку, приподнялся на локти и болезненно поморщился:

– Так и знал: волдыри вздуваются, будь они неладны!

Осторожно махая ладонями, как птица крыльями, Степан продолжал:

– До Николы кое-как протянул. А как декабрьские морозы затрещали вовсю, моченьки моей нет! Эх, думаю, помирать, так уж на людях. На миру и смерть красна! Будь что будет! Решился я в Ярославль пойти. Вдоль Волги, бережком. Помню, до города, почитай, версты три оставалось, а я совсем из сил выбился. До этого с неделю ничего, кроме клюквы подснежной, не ел. Ползу на четвереньках, как собака бездомная. Уже и со светом белым распрощался, вот-вот замерзну! И вдруг на негаданное счастье мое – землянка. Прямо в открытом полюшке. Слышу – голоса! Люди, человеки! Постучался я кулаком в деревянную дверцу – не отвечают. Я еще, на последних моих сил. А в ответ голос: «Какого черта там дьяволы носят? А ну, влезай!» Я и влез. Еле живехонек, пальцы на ноге горят. Народ в землянке оказался добрый. Давай мне ноги оттирать снегом, потом спать с собой положили. Бок к боку, не повернешься. Но в тесноте – не в обиде…

«А не тихменевские ли то мужики, которые в лес убежали?» – мелькнула догадка у Николая, но он не решился сказать об этом Степану. Он только спросил, что за люди были в землянке.

– Несчастные люди, – ответил Степан, – зимогорами их зовут. Летом они еще туда-сюда перебиваются, а как зима – горе для них горькое. Бродяги да нищие. Вот и я к ним пристал. Благо, никто меня здесь не трогал. Думал, придет лето красное в бурлаки подамся.

Степан тяжко вздохнул. Видно, нелегко ему было ворошить нерадостные свои воспоминания.

– Ан, не вышло по-моему! – огорченно воскликнул он. – К весне нагрянули на нас солдаты. Погнали в острог. А здесь каждого смертным боем били, выпытывая: «Кто таков есть? Какого рода-племени? Из какой местности происходишь?» Понятно дело, я своим истинным именем не назвался. Самарский, говорю, мещанин. Из дома, говорю, по причине горького запоя ушедши. «А пачпорт?» Вытянули, говорю, у пьяного не знамо где… Эдак неделя, другая проходит. Только как-то раз, глядим, заявился в острог детина – в плисовых штанах, в красной шелковой рубахе, в хромовых сапогах со скрипом. Ходит меж нами, бесстыдно посвистывает и тех, кто покрепче здоровьем, в грудь пухлым пальцем тычет: «Этого, приговаривает, беру, и этого, и этого!» А рядом с ним – острожные начальники: низко кланяются, зубы скалят умильным манером. И меня он ткнул: «Этого тоже, дескать, беру». А тут конвойные кричат: «Выходи!» На дворе скрутили нас веревкой в один ряд и погнали в неведомом направлении.

Глянув на гористый берег, Степан равнодушно произнес:

– Кажись, потушили. Дыму-то не стало вроде.

– Ну, а дальше, дальше? – торопил Николай.

– Дальше – что дальше? Ничего, конечно, хорошего! Это нас купец Собакин купил, как скотину на ярмарке. Для своей фабричной мануфактуры. Да еще сказал нам тогда: «Благодарите господа бога! Дешево отделались! Без меня на каторгу бы вас запрятали!» А у Собакина ничуть не лучше каторги. Спину гнем с утра до поздней ноченьки. Спим в сараях. Мрем, как мухи! На мое счастье, грамота меня малость выручает. Добрым словом Александра Николаича вспоминаю. Спасибо ему: читать-писать научил. Теперь иной раз даже в город по хозяйским делам меня отпускают. Вот и с тобой, Николай Лексеич, встретились…

вернуться

13

Затрапезновка – грубая холщовая ткань, вырабатывавшаяся на фабрике ярославского купца Затрапезнова.