— Чего-о? — спрашиваю. — Чтоб я на старости лет дурака из себя строил? Не будет этого.

— Господин Урт, мой долг — охранять ваше здоровье.

— Плевать мне на твой долг. Я никому не позволю командовать в моем доме. Тащи-ка мне завтрак в постель. Кофе, яичницу с беконом, гренки…

— Сию минуту.

И появляется Этажерка с подносом. Гляжу — тысяча чертей! — там овсянка и кефир.

— Это еще что? — говорю. — Я же сказал, яичницу и кофе.

— Ваш процент холестерина и ваше давление исключают подобные блюда.

Тут я обложил Жестянку на чем свет стоит.

— Господин Урт, эти слова мне непонятны, — отвечает она чопорно. — Меня зовут Кью-325. Можно просто — Кью.

— Так, распротак и разэтак, — говорю я. И ка-ак наподдал ногой поднос! Этажерка выкатилась, зато вползла большущая никелированная Черепаха и все осколки мигом убрала. Не успела она слизать кашу со стенки, Этажерка опять приперлась со своим подносом. Гляжу — овсянка!

— Господин Урт, ничего другого вам на завтрак нельзя, — говорит Жестянка. — Приятного аппетита.

Вот влип, думаю. Пришлось съесть. Представьте, без соли.

— Хоть бы посолила, скотина, — говорю.

— Напоминаю, что меня зовут Кью-325. Ваша суточная потребность в хлористом натрии вчетверо меньше того, что вы привыкли употреблять. Кстати, именно поэтому ваша левая почка серьезно поражена.

— Ладно, — говорю. — Поди к черту.

— Извините, не понимаю.

— Отцепись.

— Не понимаю.

— Заткнись, отвяжись, сгинь!

— Кажется, понимаю.

Встал я, пошел в ванную. Двери перед носом распахиваются сами собой. Чудеса, да и только.

Помылся-побрился, сел в кресло и говорю:

— Газету мне и сигару. Живо.

Притащилась Этажерка с газетой.

— Вам категорически запрещается курить, — сообщает Жестянка.

— Еще чего, — говорю. Встал и сам пошел к камину, где у меня лежит коробка с «Ла Корона». Да только Этажерка ухватила сигары у меня из-под носа и кинула на ковер. А Черепаха мигом подлетела и запихнула коробку в пасть.

Ох, как я взбеленился. В Черепаху запустил каминными щипцами. А ей хоть бы что. Этажерка подобрала щипцы и в угол поставила.

— Не волнуйтесь, господин Урт, — продолжает паскудная Жестянка. — У вас и без того давление сто на двести. Вы присядьте, посмотрите телевизор.

Включила она мне телевизор. Сижу, подыхаю от злости и слушаю душеспасительную передачу. Какая-то постная рожа в очках агитирует вступать в Добровольную Ассоциацию по Борьбе с Неумеренным Потреблением Пива. Слушал я, слушал, и до того мне вдруг захотелось холодного пивка, что никакого терпежу нет.

Моментально эта стерва выключила телевизор.

— О пиве не может быть и речи. И вообще вам нельзя ни грамма алкоголя. Ваша печень в таком запущенном со стоянии…

Тут я выложил ей все, что думаю о ней и о фирме «Харальд и K°». А Жестянка талдычит свое, мол, я не понимаю вас, господин Урт, и точка. Сами знаете, какой интерес выражаться, если тебя оценить некому.

Ладно. Успокоился я чуток и решил наведаться в Бельвилль. Думаю, не попрется же эта гувернантка за мной в заведение.

— Господин Урт, — насторожилась Жестянка. — Вы хотите ехать в Бельвилль?

— Да, — говорю. — Почему бы и нет?

— И там вы, как я понимаю, собираетесь развлечься?

— Точно, — говорю. — А что, тоже нельзя?

— Сожалею, но в таком случае я не вправе выпускать вас из дома. Ваше сердце может не выдержать.

Я опять взялся за каминные щипцы. Колошматил Жестянку, пока действительно сердце не запрыгало. Сел, отдышался. Этажерка сердечные капли принесла. Я выпил.

— Ну вот и хорошо, — одобрила Жестянка. — Вам полезен физический труд. Только напрасно вы хотите поджечь дом. Я не могу вам этого позволить.

Гляжу — двери все закрыты. На окне фигурная решетка. Схватился за телефон, а он отключен. Этажерка встала в боксерскую стойку и обмотала правую клешню полотенцем.

— Во избежание серьезных травм, — объяснила Жестянка.

Я взвыл. Лег на пол и грызу ковер. Этажерка принесла таблетки. Поглядел я на ее клешни, и мне что-то расхотелось капризничать. Принял я всю эту гадость, выспался, чуток успокоился. А Жестянка смилостивилась и пообещала дать вечером стакан безалкогольного пива. Если буду паинькой, конечно.

Так я теперь и живу. Делаю зарядку, жру овсянку, и все такое прочее.

Ох, попадись мне в руки этот самый Харальд со всей своей Ко…

Да только не выбраться отсюда никак. Жестянка меня утешает. Мол, в этаких условиях да при налаженном режиме я протяну еще лет пятнадцать. А то и больше.

II. ЗАБУДЬ, ПРОШУ ТЕБЯ…

— Тим, — сказал отец. — Ты опять взялся за свое?

Он стоял со свечой в распахнутом окошке. При холодном трепетном свете его лицо казалось гипсовым.

В испуге мальчик отпрянул. Свисающие ветви ивы расступились и окутали его темным шелестом.

— Не прячься — я все видел. Поговорить надо, Тим. Ты слышишь?

— Да… — отозвался мальчик.

— Давай сюда, сынок. Давай, пока не увидел никто. Не бойся, я тебя не трону.

Поколебавшись, Тим покинул свое лиственное укрытие и приблизился к окну. Отец отошел в глубь комнаты. Мальчик ступил на подоконник, соскочил на пол и встал, понурившись. Некоторое время они молча стояли друг против друга. Слышно было, как бесконечную ночную тишину сверлят цикады и где-то, на другом краю спящей земли, тащится скрипучая повозка. Со вздохом облегчения отец затворил окно, поставил подсвечник на стол и сел на кровать мальчика.

— Я же тебя просил, Тим, — начал он. — Просил или нет?

Сын не отвечал.

— Ты не такой маленький, должен понимать. Зачем ты это делаешь?

Мальчик порывисто поднял голову. Набежавшие слезы блеснули в его глазах.

— Папа, но почему, почему?.. Я ведь не делаю ничего плохого… Никто даже не видел. Я осторожно, честное слово…

— Не увидели сейчас, так увидят потом, — возразил отец. — Рано или поздно тебя заметят, и что тогда? Об этом ты подумал? Хочешь, чтобы тебя стороной обходили, чтоб дразнили, как дурачка Фаби, так, что ли? Подумай о нас с матерью. Как-никак, среди людей живем. Я не хочу, чтобы соседи показывали на нас пальцем.

Ночная бабочка трепетала под слабо озаренным потолком. Она мягко тыкалась в побелку, словно рука, накладывающая незримый шов. Потом по стремительной спирали спустилась к свече и заплясала вокруг нее, колебля язычок огня. Она порхала, сужая кольцо своего полета, и вдруг коснулась пламени. Раздался еле слышный треск, словно маленькую жизнь насекомого единым махом разорвали в клочки. Мгновение спустя обгоревшая бабочка лежала на столе, и ее лапки судорожно комкали воздух. Потом она затихла.

— Видишь? — сказал отец. — Видишь, что с ней стало? Но тебе-то разум дан, Тим. Ты должен понимать, что к чему. Вот вырастешь, станешь взрослым, надо будет обзаводиться своим домом, кормить семью. Кто тебе даст работу, если люди начнут обходить тебя стороной, как зачумленного?

— Я могу наняться в цирк, — прошептал мальчик.

— Этого еще не хватало! — от возмущения отец вскочил. — Все в нашем роду зарабатывали на жизнь честным трудом. И прадед твой, и дед, и отец. Я не хочу, чтобы ты стал ярмарочным трюкачом без роду и племени, без куска хлеба и без крыши над головой. Такого позора в моей семье не будет. А о матери ты подумал? Что, хочешь свести ее в могилу? Да? Я ведь ей ни полсловечка еще не сказал. А ну как она узнает?

Мальчик потупился. Его маленькое сердце выворачивалось наизнанку от горя и стыда.

Отец подошел к сыну и привлек к себе за плечи.

— Брось это дело, сынок, — заговорил он укоризненно и просяще, поглаживая волосы Тима. — Брось. Ни тебе от этого проку, ни нам чести. Ну пожалуйста. Забудь, что ты это можешь. Ради нас и ради себя. У тебя когда-нибудь будут дети. Ради них забудь об этом, пожалуйста, Тим. Поверь, так оно спокойнее. Потом ты сам поймешь, что я был прав.

Тим всхлипнул. Он ткнулся лицом в рубашку отца.