— Где я найду теперь тебя, Оля? Ведь сейчас мы расстанемся…
— Ты найдешь меня, — ответила она. — Если захочешь, найдешь.
Завьялов резко встал. На экране еще мелькали кадры и громкий юношеский голос залихватски выводил всем знакомую песню: «Первым делом, первым делом самолеты-ы…»
Он быстро прошел по рядам, задевая колени сидящих людей и бормоча извинения.
…И вот Завьялов дома. Сидит за письменным столом в своей маленькой двухкомнатной квартире, где когда-то жил с отцом и матерью, потом с женой, а теперь живет один.
Он сидит за столом, и перед ним пачка пожелтевших бумаг: газетные вырезки, справки, какие-то письма. Все эти бумаги — военного времени. Писем Оли здесь нет. Нет ее писем, десятки которых он получил со времени их разлуки. Он свято хранил их. Война пощадила письма Оли. А вот его бывшая жена не пощадила. Перед тем как уйти, она отыскала их в письменном столе и сожгла. Что ж, она умела наносить удары по самому незащищенному месту. В этом ей надо отдать справедливость. Последнее письмо от Оли Завьялов получил 12 марта 1944 года. Он помнит и будет помнить эту дату всю жизнь. Для того, чтобы он забыл ее, мало сжечь письмо. Для этого надо сжечь его самого.
Когда было написано это последнее письмо, Оля уже летала. Добилась-таки, стала воздушным стрелком. Добилась! В письме были такие строки:
«…ты помнишь, Володя, когда мы встретились, я сказала тебе, что никогда больше не буду щепкой, которую бросают волны. До сих пор так горько и унизительно вспоминать себя в той толпе у пристани. Я тогда сказала себе, что найду свое место. Теперь я воздушный стрелок. Во время войны это хорошая специальность…»
Да, это «хорошая специальность». В особенности если учесть, что летчик сидит в броне, а воздушный стрелок не защищен… Она летала. Потом пришло последнее письмо: 12 марта 1944 года. Больше писем не было. Он ждал. Неделю. Две. Потом попросил командира своего полка Симонюка написать в часть, в которой служила Оля. Ответ пришел через десять дней. Завьялова вызвали на КП. Симонюк передал письмо, не глядя Завьялову в лицо. Только сказал:
— На, брат, держи…
И добавил, когда Завьялов уже развернул напечатанный на машинке листок серой бумаги:
— Война, друг. Что поделаешь…
Вот это письмо. Оно не было сожжено вместе с письмами Оли. Оставлено. Как нож в сердце. Пусть торчит там вечно.
«…На В запрос сообщаю, что старший сержант Миронова Ольга Алексеевна была воздушным стрелком в экипаже капитана Воронина. 14 марта с. г. после выполнения боевого задания самолет был подбит истребителем противника и, по донесению ведущего группы, взорвался в воздухе. Экипаж погиб. Личный состав нашей части глубоко скорбит о потере любимицы полка, храброй и честной девушки, отдавшей свою жизнь за свободу и независимость нашей Родины. Зам. к-ра полка по политической части. Подпись». Все.
Завьялов перечитывает письмо, которое знает наизусть. Потом откладывает его в сторону, и перед его глазами снова встает фотография — занесенный снегом участок земли, люди, стоящие полукругом на фоне какого-то длинного деревянного здания, и среди них женщина так похожая на Олю.
Но если произошло чудо и Оля жива, то как же могло случиться, что она ни слова не написала в его полк? Ведь номер полевой почты она хорошо знала.
Ведь, когда с ним, Завьяловым, произошло несчастье, сломавшее всю его жизнь, первый его вопрос по возвращении в полк был, нет ли писем…
Нет, писем не было. Если бы Оля осталась в живых, то написала бы ему. Откуда угодно, — из ада, из рая, но написала бы! Нет. Ни одного письма вплоть до окончания войны и после войны. Ни одной попытки узнать, жив ли он. Значит, ее больше нет на свете. Нет даже ее могилы.
Но все-таки он пойдет завтра в редакцию и выяснит все до конца. Не может быть на свете двух так похожих друг на друга людей. С тех пор прошло почти двенадцать лет, но годы мало изменили ее. Это она. Но если он не ошибся, если она жива, то почему же все-таки ни разу не написала ему, не попыталась отыскать?.. Ни разу!.. Нет, этого не может быть. Это невозможно себе представить. Значит, он ошибся. На фотографии не Оля. Или…
Завьялов не мог допустить этой мысли. Опустив голову на руки, он пытается снова припомнить, как все это произошло, восстановить мельчайшие подробности. Вернувшись в часть, он явился к Симонюку…
«Нет, — говорит он себе наконец, — я должен заново проверить все. Поговорить с Си-монюком. Уточнить все сроки, все факты».
Уже без четверти два. Сейчас он поедет в аэроклуб. Полчаса до вокзала, сорок минут в электричке, двадцать минут до аэродрома. В четвертом часу он будет на месте. Наверняка застанет Симонюка. Товарищи удивятся, увидев Завьялова: они ждут его только через двенадцать дней. Впрочем, какое это имеет сейчас значение!.. Он опускает руку в карман, там у него всегда лежит книжечка — расписание движения пригородных поездов.
Рука его нащупывает книжечку и какой-то конверт. А, это письмо от Виктора, дальнего родственника, которое он получил еще на взморье. Парень окончил институт в Ленинграде, спрашивает, может ли он приехать в Москву, пожить у Завьялова недели две-три, прежде чем отправиться к месту работы.
Что ж, пусть приезжает. Надо сегодня же дать ему телеграмму. Прямо с вокзала. Так когда же отправляется электричка?
5. Другого раза не будет
— Мираж, дорогой мой, мираж, воздух ловишь, — сказал наконец Симонюк, маленький, квадратный, располневший человек с большой коротко остриженной на затылке головой.
Они сидели на траве летного поля. Симонюк выслушал рассказ Завьялова без особого интереса, время от времени нетерпеливо поглядывая на старт.
«Чего он там не видал?» — раздраженно подумал Завьялов, перехватывая взгляд Симонюка. На старте все было, как обычно. В квадрате, обозначенном красными флажками, возвышался выкрашенный в серую шахматную клетку автомобиль-фургон — СКП — стартовый командный пункт аэродрома. Несколько самолетов ЯК-18 стояли на заправочной линии, и к ним медленно ползла автоцистерна с топливом. Группа курсантов в синих комбинезонах стояла полукругом перед инструктором, державшим в вытянутых руках карту в планшете. Все как обычно… +
Завьялова встретили приветливо, спрашивали, почему так рано вернулся. Он отшучивался на ходу, ища взглядом Симонюка. Разглядев его наконец у взлетной полосы, подошел и увел сюда, в дальний угол аэродрома, где им никто не мог помешать.
— …Послушай, — снова начал Завьялов, — а нельзя все-таки допустить, что письма были? Понимаешь, были! Ну, хотя бы одно письмо. Меня нет, я погиб, кто станет хранить адресованные мне письма? Их могли просто затерять, выбросить, наконец.
— Опять двадцать пять, — сказал Симонюк своим хрипловатым голосом. — Все письма, адресованные погибшим летчикам, передаются замполиту. Так? Он на них отвечает. Все это ты знаешь не хуже меня. Когда ты вернулся, замполит был на месте, и ты его расспрашивал. Так?
— Так…
— Ну, вот и весь сказ.
И Симонюк посмотрел на Завьялова снисходительно и в то же время с чувством глубокого превосходства.
Симонюку за шестьдесят, и вот уже десять лет, как он вышел в отставку.
Однако между ним и уволенным в запас Завьяловым была большая разница. Оторванный, отгороженный от любимого дела, Завьялов с горечью сознавал, что жизнь идет вперед, а он, Завьялов, стоит на месте.
Симонюк же где-то в глубине души был уверен, что подлинное летосчисление остановилось в тот самый день, когда он прекратил свою командную деятельность в армии.
Все, что люди делали без Симонюка, казалось ему чем-то несерьезным, неправомерным, заслуживающим критики, иронии и, уж во всяком случае, молчаливого неодобрения.
Некоторое время, после того как его уволили в отставку по возрасту и, очевидно, еще и потому, что он не принадлежал к тем офицерским кадрам, с которыми армия не могла позволить себе расстаться, Симонюк еще пользовался своим правом носить форму.