Изменить стиль страницы

Завтрак на затененной тентами веранде дворца проходит быстро — и вот мы в сопровождении вожатой Тоси идем в Нижний лагерь. С Тосей нам хорошо, она всё знает, я пока перевожу, правда, несколько механически, потому что очень хочется послушать, как звенит прибрежной галькой море, хочется потрогать его ладонью, наглядеться на сине-зеленые, кажущиеся очень высокими — мы же таких не видели — горы… По дороге мы несколько раз дружно приветствуем встречных:

— Всем, всем, всем — доброе утро! — нам улыбаются, нас благодарят. Нам хорошо.

Из Нижнего в свой Суук-Су возвращаемся к обеду. Аппетит хорош, обед — вкусен, и абсолют вполне сгодился после прогулки. А после абсолюта, как я уже писала, репетиция эстонских песен для концерта, для открытия лагеря, назначенного на воскресенье, на 22 июня.

Вечером ребята просятся еще походить, посмотреть. Ходим по Сууксинскому парку, а им хочется к морю. Я уже знаю — вечером к морю нельзя, был недавно во время вечерней прогулки и в результате нарушения лагерного режима несчастный случай, и к морю их не веду. Потом узнаю — несколько человек, пользуясь внезапно наступившей темнотой и моей рассеянностью, уходят и, конечно, долго и испуганно блуждают в путанице узеньких параллельных морю тропинок. Хорошо хоть купаться не отважились… К вечерней линейке они успевают, и я слышу, как они вместе с Артеком говорят:

— Над Артеком ночь спускается, Артеку спать пора!

Всем, всем, всем спокойной ночи, и нам приятного сна…

Я провожаю их в палаты. Слышу, как они тихонько переговариваются о впечатлениях полного артековского дня:

— Для того, чтобы все узнать и посмотреть все вокруг, если мы будем жить по такому строгому режиму да все время под присмотром вожатых, нам не только месяца, а и года не хватит, — ворчит под одеялом Виктор Пальм. Он меня не видит и тяжело вздыхает, услышав мой голос:

— Обязательно хватит, и именно под присмотром вожатых.

Я желаю им спокойной ночи — она пока еще будет спокойной, эта ночь с 20 на 21 июня.

Брожу под их окошками, пока они не затихают, и иду к нашему торжественному дворцу с мыслями, точь-в-точь скалькированными с Виктора Пальма: я же, действительно, присматривая за ними все время, сама ничего не увижу и не узнаю… Вот сейчас — уже темно, идти в Гурзуф далеко, а мне туда так хочется, он ведь тоже пушкинский, этот Гурзуф-Юрзуф. Прихожу в свою комнату, там сидят вокруг печальной Рузи вожатые.

— Мы тебя ждём! — говорят они мне. — Пойдем гулять.

— В Гурзуф? — с надеждой спрашиваю я.

— Зачем же? В Гурзуф надо идти днем, когда там светло и многолюдно. Сейчас уже все спят, сейчас лучше в парк, к морю.

Мне делается не по себе: бедные ребята! Но вожатым же никто не запрещал. А у ребят еще впереди целый месяц. И мы гуляем по лунному парку, стоим на берегу, смотрим, как в черноте Черного моря дрожит лунная дорожка. Медленно подходит к половине моя последняя беззаботная ночь.

Мы, стараясь не шуметь и не смеяться по каждому поводу, возвращаемся через парк. Тут-то парни и дарят мне букет из цветов магнолии. Ахаю, охаю, упиваюсь запахом, благодарю. В комнате ставлю их в старинную вазу. Тася уже заготовила «монашки» — тлеющие ветки кипариса на окнах, чтобы москиты не нападали на Рузю, и говорит нам:

— Спите с приоткрытым окном, только хорошо бы потом, когда ветки погаснут, его закрыть. Кто-нибудь закроет?

— Конечно, я закрою, — говорит Рузя и засыпает беспробудно. И её снова кусают москиты…

Мцыри, июль 1941

— Вставай, вставай, вставай…

Горн спотыкается, обрывается, хрипит. Один из наших вожатых, баянист и горнист Гена в первый день войны ушел в действующую армию. Где он сейчас? Жив ли? Где мои друзья детства — Саша Кустов, Женя Паю? Где мои партнеры по танцам в нарвском клубе «Гармония», который мы панибратски называли «гармошкой»? Где друзья по Таллинскому Педагогиуму? По ЦК ЛКСМЭ? Что с мамой, с семьей?

Это первые утренние мысли. Дохожу до мамы — вскакиваю как ужаленная. Тяжело, невыносимо. Надо бы самой уйти на фронт, так было бы намного легче: как все. Но пока нельзя, пока даже такая неумеха, как я, нужна в Артеке, парни один за другим все ушли на фронт, девушки-крымчанки остались с родителями, нас четверо на триста ребят: Володя Дорохин — старшим вожатым, Тося, Толя и я — отрядные.

— Вставай, вставай, вставай, — это Боря Макалец, молдавский пионер, наконец управляется с горном. Пробовал горнить Володя, но при отсутствии слуха у него такое получалось! Тогда за дело взялась Тося — она и научила Борю.

Ребята сбегаются на традиционный круг дворянской усадьбы — мы живем под Москвой, в Мцыри — в бывшем имении бабушки Лермонтова — и уже привычно быстро строятся. Они повзрослели. Поняли: слезами конца войны не приблизишь. Надо терпеть, ждать. Позади у нас уже одна эвакуация — из Крыма сюда, в Подмосковье. Мы начали привыкать к дорожному хозяйству, к еде всухомятку и тепловатому чаю, к необходимости самим мыть посуду на коду поезда в больших цинковых продолговатых тазах. Некоторые старшие девочки, помогавшие дома по хозяйству, справлялись с нехитрым дорожным обиходом легко. Я заметила — наша Ланда как-то само собой оказалась командиром в хозяйственных делах, ей ведь уже 15 лет, у нее хорошо получалось, споро. Украинки Лена Гончаренко, Шура Костюченко, литовская девочка Гене Эрсловайте, из младших моя Этель работают на кухне. Так, значит, с хозяйством мы управляемся. Сами таскаем свои вещи, сотнями ручонок поднимаем и более тяжелые артековские грузы…

Будь ты проклят, Гитлер.

В Мцыри в первый день нас собирает старший вожатый:

— Мужайтесь, никаких расстроенных лиц перед детьми, если они увидят нашу озабоченность, беда: начнут тосковать и болеть. Наша задача, чтобы не слёг никто. Я сейчас пойду в соседний колхоз, предложу нашу помощь. Будьте готовы после обеда вести ребят в поле.

Мы подготовили их. Мы с эстонцами увидели колхоз в первый раз. Июль… Уборка еще не началась. Под Москвой стоит непривычная для нас тридцатиградусная жара, без ветерка, без морской свежести. Я уже с утра чувствую усталость и нездоровье. Конечно, Володя Дорохйн прав — это от грустных мыслей… Не сметь! Иду к ребятам, улыбаюсь:

— Доброе утро, скорее-скорее, не опаздывать на линейку.

Ничему не помогает мой нарочито энергичный голос. Не верят…

На утреннем солнышке за завтраком, в коллективе они вдруг веселеют. Даже шалят понемножку. Даже ворчат:

— Ой-ой, сейчас опять, наверное, нас на прополку, ну и жарко же будет!

Но собираются быстро и от работы никто не отказывается. Да здравствует Макаренко! Слежу, чтобы у всех были панамки на головах — как бы не перегрелись.

— Ребята, вы молодцы, — говорю им, — вы такие маленькие и уже помогаете фронту. Если почувствуете усталость, отдыхайте, и снова за дело. Представляете, как важно прополоть все поле?

Молчат. Нет, наверное, пока еще не совсем представляют. Полоть надо руками, а руки у них уже потрескались, в царапинах, ногти зазеленели от травы и пообломались. Утыкиваюсь вместе с ними в борозду. Мне, взрослой, привычной к работе в поле, и то трудновато, а им каково? То ли от пота, то ли от жалости щиплет глаза. Оглядываюсь — среди огромного поля, как грибки, белеют панамки — почти все 300 ребят работают в бороздах. Изредка взглядываем на солнце. Время от времени распрямляюсь, смотрю — где мои эстонцы? Сейчас все перепуталось, отныне все литовцы, молдаване, русские — все наши. Дети войны. Никто не отдыхает, чистых борозд все больше, мальчики таскают на край поля тяжелые охапки выполотой травы.

Небольшой отдых в тени кустов, и снова — полем. Хорошая работа, устаешь здорово, от этого приходит чувство удовлетворения — хоть что-то да сделано. Если мы все так — взрослые и дети — будем работать, понимая, как нужна и важна наша работа, так ведь одолеем же…

За спиной у меня Ада и Эллен, оказывается. Ого, да они меня сейчас догонят. Но и торопиться нельзя — устанут.