Изменить стиль страницы

«… Лейтенант Огонь…» — говорит генерал. Я собираюсь вскочить, как только генерал закончит, расспросить его о лейтенанте. Но генерал говорит:

— И вот он перед вами, легендарный лейтенант Огонь, ныне кандидат наук…

Всё плывет перед моими глазами, я тут же забываю фамилию, конечно, не вскакиваю, потому что вижу: встает высокий человек, скорее молодой, чем пожилой, рыжеватый с легкой проседью, говорит:

— К тому, что тут только что рассказал товарищ генерал, мне совершенно нечего добавить. Скорее я убавил бы кое-что, да вот генерал говорит — нельзя. Словом, я поздравляю всех вас с праздником Победы и прощаюсь: меня ждут студенты…

Он кивает нам дружески и уходит. Я словно приросла к месту — не отважилась бежать за ним, он ведь торопился. Я понимаю — это он, Огонь, он остался жив, он такой же, каким был на переправе — веселый и ироничный. Я только спросила бы — не его ли фамилия Жарков, я ведь не расслышала, не он ли автор «Песни Сталинградского фронта»? «Огонь» и «Жарков» — это так близко. Но он уже сел в машину, уехал… Да если это и не он — не беда, тот был таким же, и чем больше на свете таких лейтенантов, тем лучше жизнь — надежнее фронт и крепче мир…

Лето мы прожили в бывшем воронцовском имении с красивым названием Серебряные Пруды: зелёный оазис в степи, парк, девять, проточных прудов… И словно непрерывные грозы, глухие раскаты фронта. Сталинградский фронт изо всех сил сдерживал фашистов, они прорывались к станции Арчеда, к железнодорожному узлу Фролова, и был он от нас в 35 километрах.

На грузовиках стоявшего рядом эвакогоспиталя мы уехали в беспечный город Камышин, где не было светомаскировки, где в городском саду играл духовой оркестр и — уму непостижимо! — танцевали пары. Той же ночью на, Камышин обрушилась страшная бомбёжка…

И вот на поездах и на теплоходах мы едем далеко-далеко, туда, где не может быть войны, и 11 сентября 1942 года оказываемся на Алтае, в опустевшем (тоже опустевшем!) санатории Белокуриха.

Где только я не побывала в послевоенные годы — даже на другой стороне Алтайского хребта, в Монголии. Даже в другом полушарии — на Кубе. Только на мой Алтай, в Белокуриху любимую не удавалось попасть. А этот горный кряж, этот лесной край был так добр к нам и так красив, что забыть его нельзя, он скоро уже сорок лет все тянет к себе как магнитом, приглашает письмами юных краеведов. Нельзя больше откладывать. Вот соберусь — и поеду…

На Алтае наш артековский образ жизни окончательно устоялся. Хотя шатким его нельзя назвать даже в те недели и месяцы, когда мы были на колесах: все были заняты делом — работали для самих себя, чтобы никого не отвлекать. Работали и для фронта.

Вот схема военного артековского дня: подъем, гимнастика, линейка, завтрак, школа или работа, обед, у младших — абсолют, у старших — работа, ужин, свободное время, линейка, сон. Линейку и гимнастику даже в поезде пробовали проводить, в коридоре вагона, только не вышло — падали.

В 10–12 слов укладывается наш распорядок дня, но сколько всего за этой схемой!

Пытаюсь «вынуть» из прошлого несколько разных артековских дней. Теперь уже в деталях.

20 июня 1941, Крым, Артек

Просыпаюсь, словно из глубокого тумана вылезаю, на стене вижу в нарядной золоченой раме картину — реалистическое, тонко выписанное море безропотно размещает пенное кружево в ограниченности золотых рамок. Сквозь волны легких занавесей-«маркиз» пробивается розово-золотой свет, красивыми полосами ложится по потолку, по легкому пикейному одеялу. Застреваю взглядом на затейливой лепке потолка, позолоченного пропущенным сквозь кисею занавесы солнцем. Ой, нет, не может быть… И все-таки все правда. Да, это все со мной происходит. Только вот жить всегда во дворце — нет, не хотела бы. Встаю, бужу свою соседку, вожатую, приехавшую со мной, симферопольскую караимку Рузю. Она поворачивает ко мне сонное лицо, и я шарахаюсь в ужасе: что случилось с красавицей Рузей?! Лицо красное, опухло как подушка.

— Что с тобой?! — трагическим шепотом спрашиваю я.

— Москиты, — плаксиво говорит Рузя, — как я к ребятам выйду?!

— Куда уж тебе к ребятам, — говорит с соседней кровати Тася Пантюшкина, она еще красивее Рузи, тоненькая высокая татарочка с быстрыми движениями. — Я возьму твоих в свой отряд. Лежи, сейчас принесу мокрое полотенце. Послушай, однако, — окончательно просыпается Тася, — тебя москиты раньше не кусали, что ли?

— Кусали, — жалобно говорит Рузя, — но Нине хотелось дышать всю ночь крымским воздухом, и я открыла для нее окно.

Тася вскидывает на меня глаза:

— Ну, твое счастье, не понравилась ты москитам, а то на каком языке я с твоими ребятами разговаривала бы…

Мы выходим из комнаты в такую же просторную с мрамором и медными кранами туалетную. Я бы хорошенько поразглядывала всё тут, но Тася торопит:

— Скорее, моя дорогая, к горну надо быть на месте.

— К чему надо быть на месте?

Тася чистит зубы и повторяет что-то уже совсем непонятно.

Положив Рузе на щёки мокрое полотенце и пообещав ей всяческую помощь, выбегаем в утро, пахнущее морем, солнцем, лаврами, кипарисами, розами — в свежее, еще не жаркое, еще очень тихое крымское утро. Внезапно оно начинает звенеть — серебряно и протяжно.

— Гена горнит, — говорит Тася и поет вместе с серебряным звоном:

Встава-ай, вставай, вставай, встава-ай,
Быстрее койку прибира-ай…

— Что это такое?

— Это артековская побудка, моя милая, — смеется Тася. — Правда, красиво?

— Удивительно!

— Ну, иди к ребятам и поторапливайся. Сегодня вы, конечно, всюду с непривычки будете опаздывать, и вообще вы почему-то все такие медлительные. Завтра все войдет в колею. Не огорчайся, это со всеми в первый день так. Не огорчайся, но в ритм попасть стара-а-айся, — поет Тася, и мы уходим к ребятам.

На гимнастику опаздываем, делать ее утренний комплекс не умеем — смотрим, учимся. Нам показывают специально, к концу мы уже все правильно повторяем, правильно поворачиваемся, я пока перевожу каждое слово.

На линейку тоже опаздываем, строясь, стараемся не шуметь, слушаем, как начальники штабов отрядов отдают рапорт:

— Товарищ старший вожатый, первый отряд в количестве сорока человек на утреннюю линейку построен! Опоздавших нет, больных нет! Рапорт сдан.

Они идут строго по линиям площадки, красиво поворачиваются, красиво отдают салют. Эстонские ребята вытягивают шеи, присматриваются — назавтра Володя Аас, по-эстонски обращаясь к ребятам и по-русски к дежурному вожатому, проведет все так же красиво и четко, для практики несколько раз отрапортовав мне.

— Рапорт принят! — браво чеканю и я.

Всё просто и славно, главное надо уметь быть свободным и быстрым.

Так с каждым днем мы все легче и проще будем входить в единый ритм артековского порядка.

На линейке нам сообщают программу дня. У кого-то экскурсии — в Ливадию, Алупку, Алушту, Никитский ботанический сад, мне это все тоже знакомо только по литературе и поэтому скорее хочется увидеть воочию, но пока нельзя оставить ребят… У других — занятия в детской технической станции, в кружке натуралистов… Доходит дело до нас: прогулка вдоль берега моря, в Нижний лагерь, после обеда — подготовка к самодеятельности. Володя Дорохин — вожатый — чуть вскидывает руку, и лагерь на одном дыхании, как бы одним звонким детским голосом говорит:

— Всем, всем, всем — доброе утро!

— Отставить! — командует Володя, — почему эстонские пионеры молчат?

Вот Володя! Он же знает — почему они молчат, они такого просто никогда не слышали.

Зато второй раз они уже не молчат, я слышу, как лихо они повторяют в лад с Артеком:

— Всем, всем, всем — доброе утро!

И возглас, эту артековскую речевку, еще Зиновием Соловьевым заведенную, слышат работающие на полях виноградари, слышат горы и море, и утро для всех в Артеке и вокруг него и в самом деле начинается такое доброе и такое ясное…