Что касается «Тайма», его изредка приносил домой всесильный ОБЧ, и хотя он бывал недоволен Жениным любопытством, внятно ответить на точно поставленный вопрос, почему ему этот журнал листать можно, а сыну нельзя, никогда не мог, и Женя играючи обходил его неудовольствие. Как обходил он и всякие иные запреты. Ведь все, что обсуждают взрослые, рано или поздно узнают дети, не так ли? Но если все-таки узнают, кому нужно это предварительное ханжество? Та же, к примеру будь сказано, сексуальность? И вообще почему, когда человеку исполняется шестнадцать лет, всякие там вчерашние недозволенности вдруг становятся узаконенными темами на уроках? А в тринадцать лет это все под запретом? Вот эту разницу — в три года — кто определил? Какой меркой? На каких весах? И конечно же, взрослый — уж это вне сомнения. Еще и не один, целая толпа. Сидели, наверное, круглый месяц за закрытой дверью, обсуждали, когда человек поспевает для таких разговорчиков. Ранний овощ — плохо, поздний — еще хуже, уже прокис, ха-ха, послушали бы они, ти взрослые, что толкуют в Женином шестом классе, и не мальчишки, а девчонки! Мальчишки, на худой конец, отделывались маловразумительными сальностями, вроде: «Ничего бабец!» — а вот девчонки, они, не очень-то приглушая голоса, обсуждали телесные стандарты королев красоты; знали, кто за кем замужем не только на уровне «звезд» мирового рока, но даже и городского драмтеатра, с упоением разглядывали картинки, вырезанные из газет и журналов не всегда цензурного свойства, поэтому, когда Женя небрежно вытаскивал из своего кейса «Тайм» или «Штерн» в лакированной обложке, девчонки ахали, охали и всячески заискивали перед ним.

Однако сам Женя предпочитал помалкивать, когда в классе заваривались подобные рассуждения, и, надо сказать, опять выигрывал: молчание поразительно действует на народ! Скажи ты хоть слово, какое угодно, и есть уже повод оспорить тебя, но ты: молчишь, и постепенно остальные начинают понимать, что ты выше их, брезгливей, может быть, хотя чего тут особенного? Все эти табу, придуманные взрослыми якобы для охраны душевного покоя детей, он ненавидел яростнее остальных, зная неискренность запретов. Другие тряслись, переступая черту, а он презирал границы. Только презирал их молча.

В общем, Женя думал, как все, но других его выдержка вводила в заблуждение, ох ты, Господи, как все несложно…

А эта девица хоть куда! Интересно, как сложатся с отношения? Уж наверняка она считает всех тут младенцами, истово верящими, что детей приносят аисты, а сама-то…

Значит, она их вожатая, ее зовут Аня, непарадного мужика — Павел, Павел Ильич Метелин — Женя прищурился, соединил инициалы вожатого воедино — что ж, с этим все понятно, Пим, валенок, а дружина, в которую всех их тут собрали, — «Морская».

Правильно, можно заводить.

«Икарус» тихо засипел, будто зажгли паяльную лампу, ласково тронулся и уверенно заскользил по горному серпантину, то швыряя в глаза слепящую морскую гладь, то пряча ее за спину, будто он вовсе и не автобус, а взрослый, который дразнит детей — то покажет им обещанный подарок, то спрячет, пока, наконец, ему не надоест и он не отдаст навсегда свою игрушку…

Итак, все было бы ничего для начала, если бы не маленькая заминка, когда они приехали в лагерь.

После душа Женя, как и все, переоделся в лагерную форму, сдал сумку на хранение и уже вышел в предбанник, как его осенило: «Деньги!» Он вспомнил, что в домашней куртке у него остались деньги, которые могут пригодиться. Ма сунула ему в курточку сотни, кажется, две. Мало ли. На всякий пожарный.

Он подошел к кладовщице, с трудом раздобыл свои шматки назад, не таясь, вынул деньги и переложил в кармашек новой одежды. Пожилая тетка глядела на него, лицо у нее вытягивалось, губы дрогнули, она что-то хотела сказать, но не решилась, зато, когда Женя вернул ей свою сумку, тут же схватила бирку, привязанную к ней, и снова зашевелила губами, повторяя, видать, про себя его фамилию.

* * *

Первый день всегда самый тяжкий в вожатском деле. Кроме переодеваний, бань, вообще всяческих забот свойства, так сказать, бытового, требовалось предельное напряжение памяти и внимание, ведь детей надо запомнить — в лицо и по именам, и потом первые их слова и первые маленькие поступки оказываются самыми верными, вот парадокс. Педагогика утверждает, что не надо спешить, что ребенок раскрывается постепенно, что первые выводы ошибочны, но Павел не раз и не два убеждался, что самое верное — именно первое впечатление, что первые же слова — это, как правило, характер, что, может, именно в первых словах как бы сгeнерировано детское мировоззрение… Ясное дело, как всюду в воспитании, тут нет обязательности, так и здесь — ошибиться можно и даже было бы хорошо — ошибиться, но и отметать с порога первое впечатление, не брать его в расчет — глупо, неверно.

Ребята свалились в мертвецком сне сразу после отбоя — дорога, новые впечатления — сознание перегружено, реакция естествённа, но Павел не заторопился в вожатскую гостиницу, пошел к морю, на причальный пирс.

Он хотел привести хотя бы в относительный порядок сумбур впечатлений.

Море ластилось под сваями пирса, всплескивало изредка, давая все же знать о себе, поражая неестественной покорностью, молчаливостью.

Павел хмыкнул про себя, подумав о море, как о мальчишке: пока спит — безмятежно, но стоит проснуться…

Да, нынешний отряд, сразу видно, не похож на других. Обычно дети взрываются, увидев море, оно их возбуждает, а эти, наоборот, притихли. Без сомнения, оно их тоже ошарашило, но вот реакция иная. Не выплескивается из себя, а, напротив, идет вовнутрь.

А вначале, как только сели в автобус, не в окна таращились, а друг на дружку. Лагерное правило детей из одной, скажем, области разбросать по разным отрядам — можно понять. В этом есть смысл. Больше разных впечатлений, контакт с новыми ребятами. Новая дружба. Допустим.

Но детдомовцы, когда их раскидали, насторожились — они глядели на соседей, вот что. Кто каков есть? Вообще все спутано для них за какие-то сутки-другие. И вожатым предстоит вовсе не легкое и не пустяковое дело — связать этик ребятишек в новую сеть. А спицы в этой ручной и довольно тонкой вязке — лагерная жизнь, лагерный распорядок, здешние традиции, совсем не похожие на то, что было у них прежде.

Поговорить бы про каждого с воспитателем детского дома, узнать подробности, выспросить про особенности…

Павел вздрогнул: кто-то легко пробежал у него за спиной. Он обернулся — это была Аня, и она скользнула мимо, не заметив его, сидящего возле бухты каната.

Павел услышал, что Аня всхлипнула, в звездном свете заметил ее фигурку, застывшую у края пирса.

Он поднялся, пошел к ней.

Да, она плакала, сидела над водой, прямо на асфальте, и плечи ее вздрагивали. Павел кашлянул, его напарница вскинула голову, сказала грубым голосом:

— Уйди!

Павел опешил. Оснований для грубости не было, в конце концов, если человек плачет, у всякого прохожего есть право поинтересоваться, не нужна ли помощь.

— Терпеть не могу, когда меня жалеют! — сказала Аня, но Павел уже уходил.

— Жалеют? — бросил он через плечо без всякого выражения. — За что?

Мысли его вернулись на прежний круг, он постарался забыть об Ане. В конце концов, у каждого своя история, а может быть, драма, и у этой непонятной красавицы, и у него, но теперь им дали возможность прикоснуться к детям, и, наверное, пора забыть про себя ради этих ребят. Целая палата мальчишек, спят себе сейчас без задних лап, как усталые, набегавшиеся кутята, а ведь каждый из них пережил такие взрослые страсти… Об этом говорила вчера женщина из Минпроса, да и догадаться нетрудно, стоит только напрячь воображение. У каждого есть родители — точнее, почти у каждого, — но ребята живут в детдомах, вот и найди тут, где справедливость, где истина, где такие слова и поступки, которым поверят эти глубоко неверующие пацаны и пацанки…

Он пришел к корпусу дружины, поднялся в спальню своего отряда. Едва горела дежурная лампочка, было душно и тихо. Вот торопыга, ругнул себя Павел, в суетне этой забыл исполнить главное правило — открыть форточки, ведь спят в лагере только при свежем воздухе. На цыпочках Павел подошел к окну, потянул шнур фрамуги.