Изменить стиль страницы

Образами такого наивного мировосприятия пронизана вся ранняя лирика поэта. Здесь даже космос проявляется по-домашнему близко:

Низко месяц! Низко солнце!
И алеет у оконца,
И краснеет у ворот…[1064]

Этим не всегда явным присутствием фольклорного элемента и объясняется известное обаяние клычковской лирики, как бы реконструирующей поэтическое мышление патриархального крестьянства. «Если вы хотите услышать, как говорит Русь шестнадцатого века, послушайте его», — такими словами представил Сергея Клычкова К. Зелинскому в 20-е гг. А. Воронский.[1065]

Мотив единства человека и природы является доминирующим для всей лирики Клычкова. С этой целью он не только обращается к языческому фольклору, где этот мотив лежит, можно сказать, на поверхности, но пытается найти то же самое и в книжных образах. Так, в цикле «Бова» поэта более всего очаровывает то, что по смерти героя «волна широкая» его кудрей «лежит в долинах меж травы», «из сердца вырос дуб…».

В ритмическом отношении особенно два первых сборника Клычкова следуют фольклорной традиции. Их циклы богато разузорены, пересыпаны заклинательными обращениями к стихиям, давно уже ставшими детскими приговорками («Радуга-верея, Золоты узоры! Укажи по лугу, проводи по бору, Где дойти скорее, Где найти мне друга!»), хороводными восклицаниями («Ой, красавица, постой!..»), обрядовыми присловьями. Что же касается развития образной мысли, то Клычков идет путем тонкой стилизации, стремясь достигнуть эстетического контакта с прошлым в современном ему искусстве. Близкое к символу сгущение образного смысла имеет здесь целью своей показать единство человеческого и природного начала. Так, по сюжету стихотворение «Невеста» представляет собой изображение, казалось бы, обычной деревенской свадьбы:

Запоют на пирушке обозы
Сквозь березовый частый лесок…[1066]

Многоточием последнего стиха обрывается картина ожидаемого свадебного пира, поглощаясь пейзажем. О гостях говорится, что они «понаедут» «без пути, без дороги — быльем». Далее их образ еще более растворяется в природе. Свои «кафтаны» и «сермяги» они «раскидывают»

Что одной-то полой на овраги,
А другую по лесу, по мху…

Сам жених назван месяцем.

Не горюнься же, Месяц медовый,
Невесты моей женишок!

В народнопоэтической символике месяц чаще всего выступает как идеализирующая метафора добра молодца, жениха. Используя это поэтическое представление, Клычков переставляет компоненты символа, первичным делая образ месяца, а «жениха» приводя к нему лишь в качестве приложения. Но в таком случае картину свадьбы можно прочесть совсем по-другому — как изображение осени, когда со снежным первопутком нарождается и новый месяц. Но осень — время свадеб, и поэтому месяц — жених.

Стремясь раскрыть многоплановость фольклорного мотива, Клычков впадает порой в стилизацию. Таков, например, облик морской царевны, как бы сливающийся с образом самой волны.

У царевны плечи в пене,
В пене белые колени,
Став ее волны стройнее,
И туман плывет за нею…[1067]

Так и видится трафаретная виньетка художника начала XX в. Впечатление стилизации усиливается к тому же статичностью большинства фольклорных образов Клычкова. Нередко тот или иной эпизод из жизни сказочного героя превращается в пейзажную картинку и в ней застывает. Подобно этому И. Я. Билибин превращал события русской волшебной сказки в серию застывших орнаментированных рисунков. В целом же в первых сборниках Клычкова фольклорный мир предстает как бы профильтрованным сквозь мечту поэта об идеальном мире утопического прошлого, мире сказочной, «призрачной Руси», куда, как в «потаенный сад», пытается он проникнуть «фольклорными» тропинками.

Ты прикрой меня, прябой,
Пеленою голубой.
Я люблю твой гул напевный
И твою царевну!..[1068]

За исключением подобных сказочных и других полумифических персонажей, ранняя лирика Клычкова безлюдна. Да поэт и не жаждет встречи с людьми в своем светлом одиночестве среди природы, где ему легко брести по дороге «за плечами с кошолкою, С одинокою думой своей…» и нетрудно найти приют «средь семьи говорливых осин».[1069] Утонченному, импозантно-отрешенному от всего житейского поэту грезы, «очарованному страннику», Лелю — ему знакомы в этот период лишь романы с русалками, морскими царевнами и ладами, счастливо уберегающими его в лоне природы от ошибок и разочарований реальной жизни.

При всей вещной, деревенской конкретности образов природы и быта лирика новокрестьянских поэтов была устремлена к некоей неизреченной тайне человеческого существования. О «веренице смутных предрассветных ощущений, пророчеств, обетований, надежд» высказывались не только первые рецензенты Клюева, это же отмечает и современный исследователь его поэзии В. Г. Базанов.[1070] Заглавие сборника Клычкова «Потаенный сад» воспринималось как символ всей новокрестьянской поэзии: «Они постоянно пытаются показать за видимым зеленым садом „потаенный сад“ своих грез», — писал В. Львов-Рогачевский.[1071]

Лирический субъект ранней лирики новокрестьянских поэтов нередко выступает в образе пастуха, с которым почти все они отождествляют себя. «Я пастух, мои палаты — Межи зыбистых полей», — говорит Есенин («Пастух»); Клычкову его «песни» представляются стадом овец, которых пасет поэт-пастух «в тумане раннем у реки» («Я все пою — ведь я певец…»). Есенин так объясняет эту тягу поэтов к символическому образу пастуха: «В древности никто не располагал временем так свободно, как пастухи. Они были первые мыслители и поэты, о чем свидетельствуют показания Библии и апокрифы <…> Вся языческая вера в переселение душ, музыка, песня и тонкая, как кружево, философия жизни на земле есть плод прозрачных пастушеских дум».[1072]

Еще большее распространение в этой поэзии получил образ странника, бродяги, богомольца, инока. Символом странничества стал в ней сам образ «дали» («Вглядись в листопадную странничью даль» — Клюев; «В очах далекие края, В руках моих березка…» — Клычков; «Лица пыльны, загорелы, Веки выглодала даль…» — Есенин).

Все эти образы свидетельствуют об устремленности отдельных поэтов к некой «нездешней», «неразгаданной земле», которая по первому впечатлению (например, в лирике Есенина) представляется чем-то родственным платоновской прародине души. Туда, «в немую тьму вечности», в свою вневременную «звездную» стихию уходит и сам поэт от земной действительности, где он «гость случайный». Но тут обнаруживается, что он все же не может отказаться от этой действительности; стать частицей вечности, ее «незакатными глазами» ему нужно для того, чтобы жадно смотреть вниз все на ту же землю («Там, где вечно дремлет тайна…»). Доверяясь своей «призрачной звезде», поэт уходит к «неведомому», но «уходит ли», если в пути его сопровождают все те же «косари», «яблоки зари», «звенящие рожью борозды»? Причащаясь высшей благодати («с улыбкой радостного счастья»), он молится все на те же «копны и стога» своего родного крестьянского края.

вернуться

1064

Там же, с. 84.

вернуться

1065

Зелинский К. На рубеже двух эпох. М., 1962, с. 182.

вернуться

1066

Клычков Сергей. Песни, с. 18.

вернуться

1067

Клычков С. Потаенный сад, с. 45.

вернуться

1068

Там же, с. 46.

вернуться

1069

Клычков С. Дубравна. М., 1918, с. 17, 18. — Сборник составлен из стихотворений 1914–1917 гг.

вернуться

1070

Север, 1978, № 8, с. 110.

вернуться

1071

Львов-Рогачевский В. Поэзия новой России. М., 1919, с. 85.

вернуться

1072

Есенин С. Ключи Марии, с. 10–11.