Изменить стиль страницы

Идеализация сельской жизни новокрестьянскими поэтами заключалась в том, что каждый из них выступал в своем творчестве как дитя народа и видел в ней то, что привычно было видеть самому крестьянину. Им было присуще стремление изображать не столько саму историческую действительность, сколько народный идеал гармонической и счастливой жизни. В этом проявлялся особый романтизм их творчества.

Наиболее законченным романтиком на фольклорной основе следует признать А. Ширяевца. Его Русь — это Русь, уже запечатленная в народной песне. Песенны и его герои: отчаянные девушки, бурлаки, разбойники, с сильным характером запорожцы, Стенька Разин со своей голытьбой. Подстать им и пейзаж, такой же буйный, влекущий вдаль, к другой жизни: это высокие кручи, речные дали, волны, темные ночи и грозы. Ни у кого из новокрестьянских поэтов пейзаж не был наделен историческими чертами так, как у Ширяевца. Его закат сначала напоминает своей красочной пестротой Запорожскую Сечь, а затем гонца, под покровом ночи проникающего в сказочно богатый Царьград («Закат»). Волга неистовством своих волн хочет сказать о потопленных в ней сокровищах, выплеснуть их на берег («Буря»). Многоцветье и узористость представлены предметами прошлого (оружие, кубки, ковры, шатры, одежда). Узорен и разработанный в основном на богатстве плясовых мотивов ритм его «запевок».

В междугорье залегло —
В Жигулях наше село.[1056]

В жизни современной деревни Ширяевца привлекают главным образом те стороны, в которых как бы выплескивается наружу все талантливое и размашистое, что до поры до времени таится в народных недрах («Масленица», «Троица», «Плясовой узор»).

О романтической устремленности новокрестьянских поэтов свидетельствует нередкое их обращение к героическим образам национальной истории и фольклора. Образы Стеньки Разина и Кудеяра у Ширяевца, Евпатия Коловрата и Марфы Посадницы у Есенина, струговода и разбойников у Клюева связаны, с одной стороны, с мотивами борьбы за национальную независимость, а с другой — социального протеста, и в том и в другом случае весьма романтизированными. Клычкова привлекал более психологический тип национального, в основном сказочного героя. Им созданы циклы, посвященные Садко и Бове. Замыслом написать книгу «песен» о старорусских былинных богатырях он делился в 1911 г. в письме к П. А. Журову: «А вторая моя <книга> — богатырские песни, песни о богатырях русских, об Илье, Чуриле, Микуле, Бове, Садко и Алеше! Слушай: Бова — любовь! Чурило — солнышко, белое молодецкое лицо, которое он прикрывает подсолнухом, чтобы не загореть, Микула — земля, весенняя пахота, Алеша — дикое, осеннее поле и беспричинная, тайная сладость-печаль».[1057]

Благоговейным чувством проникнуто отношение новокрестьянских поэтов к природе. Клюевская поэзия изобилует реалистическими образами северной природы, в которых то весенняя, то летняя, то осенняя «явь Обонежья» раскрывается во всей своей первозданной свежести. Она завораживает своим спящим за елями закатом, затуманившимися прокосами, сенокосными зорями, вешней полой водой, во время которой «думы как зори ясны». Но вместе с тем в ней обилен налет церковной образности: «Заря, задув свои огни, Тускнеет венчиком иконным»; «Прослезилася смородина, Травный слушая псалом». Белые вербы представляются весной поэту «в кадильном дыму», а в «бледном» осеннем воздухе чуется «ладана гарь». Влияние религиозной образности ощутимо и в ранней лирике Есенина («Чую радуницу божью…» и др.).

По-иному устанавливается интимная связь с природой в лирике Клычкова, в которой церковная образность не играет никакой роли. Поэт ищет прежде всего ее завораживающего, отрешающего от обыденной суеты воздействия: того, от чего тело ощущает целительную, благотворную силу, душа — умиротворенность, а мысли — способность устремляться к возвышенному и вечному («Сад», «Детство» и др.). Многие картины клычковского пейзажа дышат глубиной своего фантастического инобытия: вешние сумерки готовы сгуститься в зыбкий образ Лешего, которого вот уже и нет — растворился в красках и звуках лесного очарования. Подступающий к крыльцу родительской хаты лес превращает жизнь деревенского мальчика в сказку и становится затем «потаенным садом» его душевного мира. Переплетшиеся ветви затерянных в лесной глуши деревьев представляются забежавшему туда по «невозвратным тропам» пастушонку думами его «былых предков», а в шорохе их листьев слышится ему «шопот человечьих уст».

В изображении природы у новокрестьянских поэтов обращает на себя внимание не столько ее «деревенскость», сколько то, что воспринята она именно крестьянином, сквозь «магический кристалл» деревенского быта.

Ах, и сам я в чаще звонкой
Увидал вчера в тумане:
Рыжий месяц жеребенком
Запрягался в наши сани.[1058]

Такое интимное ви́дение природы способствовало возникновению оригинальной образной системы, в основе которой метафора, как бы одомашнивающая мир. Все непостижимое и далекое от человека в мироздании, что может внушить ему «звездный страх», поэт как бы приближает к себе, согревая его своим «родительским очагом», «крещением воздуха именами близких нам предметов» (Есенин).[1059] Это восприятие мира ощутимо в стремлении Клюева представить весь космос не чем иным, как крестьянским подворьем со всеми прилежащими к нему угодьями, как бы овеянными домашним духом. Все близкое, все свое, все благословенное: «Как баба, выткала за сутки Речонка сизое рядно».[1060] По его стопам идет Есенин, который подобное видение мира и образность пытается обосновать уже теоретически в эстетическом трактате «Ключи Марии» (1918, издан в 1920).

Мастерство в передаче необычайной телесности образов природы доходило порою у Клюева до изощренности. Чрезвычайно богат и сочен его метафорический эпитет. Клюевская цветопись словно возникла из густо вспенившегося патриархального быта и северной природы. В его поэзии «В пеганые глуби уходит закат»; «Двор — совиное крыло, Весь в глазастом узорочьи»; «В избе заслюдела стена, Как риза рябой позолотой»; «Набух, оттаял лед на речке, Стал пегим, ржаво-золотым». Редко у кого из русских поэтов цветовой или осязательный эпитет достигал такой чувственной силы («ячменная нагота Адама», «вербная кожа девичьих локтей», «крупичатый свет»). Не менее изощрен и слух поэта, тонко распознающий звучание жизни, начиная от «дремных плесков вечернего звона» до «звона соломинок» или потаенно слышимого в соломе «шелеста крестильного плата». Сам Клюев относил себя к тем хотя и редким, но все-таки выискивавшимся людям «с душевным ухом», которым слышно, «как зерно житное <…> норовит к солнцу из родимой келейки пробиться». «У кого уши не от бадьи дубовой, тот и ручеек учует, как он на своем струистом языке песню поет».[1061] Богато насыщены у Клюева также вкусовые и обонятельные эпитеты: «Пахнуло смольным медом С березовых лядин»; «И в каждом снопе аромат Младенческой яблочной пятки». Красочность и сочность клюевской палитры сразу же была отмечена первыми критиками поэта: «Яркие, золотые краски горят как жар, как золотой купол на солнце, — писал П. Сакулин. — Это русский „златоцвет“, который так по душе нашему народу».[1062]

Лирика природы Клычкова проникнута фольклорно-крестьянским мироощущением. Весь ее мир словно бы увиден в лубочном измерении, располагающем в один ряд разнородные явления.

Луг в туманы нарядился,
В небе месяц народился
И серпом лег у межи…[1063]
вернуться

1056

Ширяевец А. Запевка, с. 16.

вернуться

1057

Рус. лит., 1971, № 2, с. 153.

вернуться

1058

Есенин С. Преображение, с. 20.

вернуться

1059

Есенин С. Ключи Марии. М., 1920, с. 31.

вернуться

1060

Клюев Н. Песнослов, кн. 1. Пг., 1919, с. 163.

вернуться

1061

См.: Гордиенко А. Олонецкий баян. — В кн.: День поэзии Севера. Петрозаводск, 1968, с. 179.

вернуться

1062

Вестн. Европы, 1916, № 5, с. 203.

вернуться

1063

Клычков С. Потаенный сад, с. 73.