Изменить стиль страницы

— Патинс, ты никогда не бывал в Чеминоре. И никто из нас не бывал.

Анзель Патинс сплюнул на пол, коснулся носком сгустка мокроты и уставился на результат с неодобрением знатока.

— Да, не бывал, Кром. А теперь побываю.

Однако Кром видел, что его торжество — лишь тонкая пленка, а взгляд поэта-пьяницы полон тревоги. Шаги, отраженные эхом, некоторое время звучали на улице, понемногу стихая. Патинс покидал Монруж и Старый Город.

— Дай мне оружие, — приказала женщина с головой насекомого.

Она вернула странный клинок в ножны, и из них пахнуло ржавчиной, паленым конским волосом и заросшим водоемом. Кажется, она пребывала в нерешительности.

— Он не вернется, — бросила она наконец. — Обещаю. Но Кром не отводил взгляда от стены. Женщина прошлась по комнате, сдула пыль со стопки книг, прочла заголовки на одной, потом на другой, открыла дверь в мастерскую с окнами на север, тут же закрыла ее и забарабанила пальцами по умывальнику.

— Извини за картину, — сказала она.

Кром должен был что-то ответить, но в голову ничего не приходило. Половицы заскрипели; кровать качнулась. Когда он открыл глаза, женщина лежала рядом.

Весь остаток ночи ее странное длинное тело двигалось над ним в неверном свете, падающем из слухового окошка. Маска насекомого с фасетчатыми глазами и филигранными стальными жвалами качалась, как вопросительный знак. Кром отчетливо слышал, как женщина дышит под ней; пару раз ему казалось, что сквозь металл проступают черты ее настоящего лица — бледные губы, скулы, обычные человеческие глаза. Но ничего не сказал.

Внешние галереи обсерватории в Альвисе полны древней скорби. Свет, который проникает туда, словно процежен через туго натянутую кисею. Воздух холоден, его движение почти незаметно. Это скорбь старых машин: недовольные бездействием, они внезапно начинают что-то нашептывать сами себе, а потом снова умолкают на века. Никто не знает, что с ними делать. Никто не знает, как их успокоить. Такое впечатление, что они обзавелись мерзкой привычкой впадать в панику: они хихикают, когда вы проходите мимо, или выпускают забавный плоский луч, похожий на желтое пленчатое крыло.

«У-лу-лу»… Этот звук доносится с галерей почти ежедневно, то издалека, то чуть ближе, его приносит порывом ветра — приносит Матушке Були, которая часто здесь появляется. Никто не знает, зачем и почему. Понятно, что она и сама этого не знает. Если она так гордится победой над Королями-Аналептиками, то почему сидит одна в алькове и смотрит в окно? Матушка, которая приезжает сюда поразмышлять — не та живая кукла, которую носят по городу по пятницам и в праздники. Она не надевает парик и не позволяет раскрашивать себе лицо. Это сущее наказание, а не женщина. Она тихо напевает немелодичным голосом, и побелка осенними листьями падает с влажных потолков ей на колени. Теперь там нашла приют мертвая мышь, и Матушка никому не позволяет ее убрать.

Место, где стоит обсерватория — это не самая вершина холма. Выше по склону громоздится гора древнего мусора, извлеченного из котлованов — он слежался, стал плотным. Здесь теснятся убогие лачуги и кладбища. Это место называется «Энтидараус», что означает «делающий вклад в Дараус», а Дараус — это расщелина, которая, как хорошо заметно сверху, рассекает Урокониум пополам, как трещина бородавку. Туда понемногу сползает и мусор, и все, что на нем находится. На другом, западном краю ущелья стоят башни Старого Города. Около дюжины этих таинственных сооружений, украшенных шпилями и рифлеными карнизами, облицованных глянцевой голубой плиткой, все еще возвышаются среди почерневших громадин тех, что рухнули во время Городских войн. Каждые несколько минут то на одной, то на другой звонит колокол, и невесомый звук наполняет ночь на улицах у подножия Альвиса, идущих к берегам пруда Аквалейт, от Монруж до Арены… а когда он смолкает, Урокониум кажется тихим и опустевшим — город, заваленный мусором, затянутый туманами. Город, который покинули жители, оставив лишь полустертые следы былого пыла.

У Матушки Були нет времени глядеть ни на старые башни, ни горы, которые стеной поднимаются позади них, отбрасывая тень десятимильной ширины на холодные водоразделы и мелкие болотистые долины за городом. Ей интересны лишь осыпающиеся террасы Энтидарауса. Они заросли чахлым утесником и переродившимся до неузнаваемости плющом; там проползают похоронные процессии. Люди несут охапки анемонов, чтобы бросить их потом на могилу. Раскисшая земля между нищими лачугами, усыпанная кусками облицовки и мусором, скопившимся за многие поколения, вся усеяна темно-красными лепестками. Дождь поливает их, и они еще долго источают скорбный аромат. Целый день женщины цепочкой ходят по склону — то вверх, то вниз. Они несут в ящике тело ребенка, укрытое цветами; за ними бредет мальчик, который волочит за собой крышку гроба; Матушка Були кивает и улыбается.

Все, что делают ее подданные, живо занимает ее. В тот вечер, когда Кром пришел к обсерватории со своим оружием из Пустоши, пряча его под пальто и яростно стиснув рукоятку, Матушка сидела во мраке, разливающемся по коридорам. Склонив голову набок, она с оживленным видом прислушивалась к хриплому глухому голосу, который доносился со стороны Энтидарауса, Несколько минут спустя из отверстия в земле показался человек. Он пополз вперед, цепляясь за размокшую траву и волоча за собой плетеную корзину, полную земли и навоза. Это явно давалось ему нелегко. Матушка заметила, что у него нет ног. Через некоторое время калека был вынужден остановиться и отдохнуть. Он рассеянно смотрел в пространство, Дождь стекал у него по лицу, но человек, казалось, не замечал этого. Потом снова закричал. Ответа не последовало. В конце концов, он отвязал корзину и уполз обратно в яму.

— Ах! — прошептала Матушка Були и в предвкушении подалась вперед.

Она уже опаздывала, но мановением руки отослала фрейлин, которые уже в третий раз приносили ей парик и венок из прутьев.

— А это обязательно делать у всех на глазах? — пробормотал Кром.

Женщина с головой насекомого молчала. Когда утром он спросил ее; «Куда ты пойдешь, если придется покинуть Город?» — она ответила:

— Сяду на корабль.

И, когда он уставился на нее, добавила:

— Ночью. Я собираюсь найти отца.

Но теперь она только сказала:

— Тише. Теперь тише. Ты здесь надолго не задержишься.

Весь день толпа собиралась на широких ступенях обсерватории. Так повелось с тех пор, как Матушка Були Прибыла в город. В ноябре, в определенный день, команды мальчиков танцевали на этих ступенях перед мрачными, до омерзения тощими деревянными фигурами Королей-Аналептиков. Все было готово. Свечи наполняли воздух запахом жира. Принесли Королей. Безучастные ко всему, безликие, с огромными головами, они возвышались в сгущающихся сумерках, точно призраки — тупые, неуклюжие, но полные угрозы. Слышно было, как в обсерватории собирается хор. Певчие распевались, прочищали горло, снова распевались, снова кашляли… Мрачный проломленный купол поглощал все отголоски, точно фетр. Маленькие мальчики — им было по семь-восемь лет — толпились на сочащихся влагой камнях, бледные, серьезные, облаченные в причудливые костюмы, и тоже кашляли от сырости, что каждую зиму скапливается у подножия Энтидарауса.

— Меня мутит от твоего оружия, — пробормотал Кром. — Что я должен сделать? Где она?

— Тише.

Наконец танцорам разрешили занять места на ступенях. Выстроившись в линию, они напряженно таращились друг на друга, пока музыкантам не дали сигнал начинать. Хор выступил вперед и затянул знаменитый кант «Отречемся». Сквозь многоголосую толщу песнопения пробивались мерные удары большого плоского барабана и гнусавый фальцет альтового гобоя. Мальчики с неподвижными, словно оплывшими лицами медленно поворачивались, выполняя простые, строгие фигуры танца. Два шага вперед, два шага назад — так было установлено особым предписанием.

Вскоре на верхней площадке, в кресле на четырех железных колесах, появилась Матушка Були. Ее голова запрокинулась и опиралась на его выгнутую спинку. Служители, молодые люди и женщины в жестких вышитых одеждах, тут же окружили ее, небрежно раскланиваясь на ходу. Одни поправляли ее волосы, стянутые в пучок, другие подсовывали ей под ноги скамеечку. Кто-то держал огромную книгу перед ее единственным зрячим глазом, кто-то возложил ей на колени то ли корону, то ли венок из тисовых прутьев, которую ей предстояло бросить танцующим мальчикам. Пока дети танцевали, Матушка Були без всякого интереса смотрела в небо, но едва танец закончился и ей помогли выпрямиться, произнесла отстранений и в то же время нетерпеливо: