Изменить стиль страницы

Женщина рассмеялась. Эхо разлетелось над прудом Аквалейт.

— Убей Матушку, — сказала она.

Кром удивленно уставился на нее.

— Вы, наверно, сумасшедшая, — пробормотал он. — Не знаю, кто вы, но вы сумасшедшая.

— Погоди, — это прозвучало как совет. — Мы еще увидим, кто из нас безумен.

Она опустила клеть — цепи и шкивы издали ржавый скрип — и подтолкнула ее ногой. Корзина качнулась и начала описывать круги, печальная и неприступная. Чуть слышно бормоча: «Ну, тихо, тихо», — женщина вернула мертвеца в прежнее положение.

Кром попятился.

— Послушайте, — прошептал он, — я…

Прежде чем он успел произнести хоть слово, рука незнакомки ловко скользнула между ивовыми прутьями. И одним движением она вскрыла трупу живот от солнечного сплетения до паха. Так по средам, едва наступает холодное утро, кухарки из Низов потрошат рыбу.

— Мальчик или девочка? — спросила она, по локоть погружая руку в разрез. — Что скажешь?

Омерзительный запах гнили заполнил воздух и тут же рассеялся.

— Я не хочу… — начал Кром, но она уже повернулась к нему и протягивала руки, сложенные чашечкой, не оставляя ему выбора… кроме того как посмотреть на то, что она нашла — или сделала — для него.

— Смотри!

Что-то немое, рыхлое корчилось и ворочалось в ее ладонях, словно борясь само с собой и раздуваясь на глазах: будучи сначала не больше сухой горошины, оно выросло до размеров новорожденного щенка. Кром видел, что внутри этого комка вспыхивают причудливые огни неопределенного цвета, вспыхивают и гаснут. Потом там сгустился кремовый туман — а может, и не туман, просто очертания были размыты… Появилась влажная мембрана, розовая с серым… и что-то внезапно, резким толчком, прорвало ее изнутри. Это был ягненок, которого Кром видел в своих снах. Блея, весь дрожа, он шатался, изо всех сил пытаясь удержаться на ногах, и не сводил с поэта глаз, словно приклеенных к его обходительной, белой, как кость, мордочке. Казалось, холодное свинцовое дыхание пруда вызывает у него обморочную слабость.

— Убей Матушку, — проговорила женщина с головой насекомого. — И через несколько дней будешь свободен. Скоро я принесу тебе оружие.

— Хорошо, — кивнул Кром.

Он повернулся и бросился бежать. Он слышал голосок ягненка, блеющего где-то позади, на другом конце Генриетта-стрит… а еще дальше — шум прибоя, накатывающего на берег и дробящего камни в мелкое крошево.

В течение следующих дней эта картина занимала его воображение. Ягненок неторопливо, без суеты пробивался в его дневную жизнь. Куда бы ни посмотрел Кром, ему казалось, что ягненок смотрит на него: из слухового окошка какого-нибудь дома в Артистическом квартале или из-за пыльной железной ограды, что тянется вдоль всей улицы, или из-за каштанов в пустом парке.

Никогда еще Кром не чувствовал себя до такой степени отрезанным от мира — с тех пор, так прибыл в Урокониум в щегольском деревенском жилете цвета майской травы и желтых остроносых ботинках. Он решил никому не рассказывать, что случилось у пруда Аквалейт. Потом подумал, что расскажет Анзелю Патинсу и Инго Лимпэни. Но Лимпэни уехал в Кладич, спасаясь от кредиторов. Патинс, которого после поедания салфетки в кафе «Люпольд» не жаловали, тоже покинул Квартал. В большом старом доме на площади Дельпин осталась только его мать — немного одинокая в своем кресле на колесиках, хотя все еще поразительно яркая, с крупным горбатым носом, источающая слабый, опьяняющий запах цветов бузины. На расспросы Крома она неуверенно ответила: «Конечно, я в состоянии вспомнить, что он говорил», но так ничего и не вспомнила.

— Интересно, известно ли вам, Ардвик Кром, как меня беспокоит его кишечник, — продолжала она. — Вы его друг, поэтому вас это тоже должно беспокоить. Понимаете, кишечник у него очень слабый, и если не стимулировать его работу… Он не будет этим заниматься, если вы не будете его к этому подталкивать!

По ее словам, слабость кишечника была у них наследственной.

Она предложила Крому ромашкового чаю, от которого поэт отказался, потом отправила с поручением к модному фармацевту в Мюннед. После того как поручение было выполнено, Крому ничего не оставалось, как отправляться домой и ждать.

Кристодулос Флис — полумертвый от опиума и сифилиса, постоянно предающийся восхитительному самобичеванию, — покинул тесную мастерскую с окнами на север и, по обычаю, оставил там маленькую картину, над которой работал. Новые постояльцы, глядя на нее, набирались мужества, живости техники и непривычно хорошего настроения. Правда, считается, что Одсли Кинг на время своего краткого пребывания на Монруж повернула ее к стене, поскольку обнаружила в ней то ли непростительную сентиментальность, то ли что-то еще. Как бы то ни было, ни один скупщик в Квартале не пожелал приобрести эту картину, опасаясь, что ее никто не купит. Кром повесил ее в угол, над дешевым оловянным умывальником, чтобы смотреть на нее с кровати.

Холст, масло, около одного квадратного фута. Картина именовалась «Дети, возлюбившие Господа, обретают дар плакать розами». Дети, главным образом девочки, танцевали под старым деревом. Безлистные ветви были украшены разноцветными лоскутками. Позади, до самого горизонта, раскинулось поле с кустами утесника, тут же стояло несколько голых молодых березок, весьма изящных. Вдалеке темнели окна и соломенная крыша приземистого домика. Беззаботная сила юных плясуний, которые, двигаясь посолонь, свивали вокруг самой высокой из девочек что-то вроде спирали, являла разительный контраст с неподвижностью последних дней зимы, колючего прозрачного воздуха и лучей низкого солнца. Мальчиком Крому часто доводилось видеть подобные пляски, хотя ему никогда не разрешали принимать в них участие. Он помнил бесшумные тени, скользящие по траве, торжественное пение, розовые и зеленые краски неба. Как только спираль свернется так, что туже некуда, танцовщицы начнут наступать друг другу на ноги, смеясь и взвизгивая — или, затянув другой напев, запрыгают под деревом, пока одна не закричит:

— Тряпичный узел!

Возможно, Одсли Кинг права — картина действительно слащава. Но Кром, которому в каждом углу виделся ягненок, никогда этого не замечал. И когда она пришла, как обещала — женщина с головой насекомого, — он сидел, уставившись на картину, в трапеции лунного света, перечеркнувшего его кровать. Он сидел так тихо и неподвижно, что напоминал портрет на собственной могиле. Женщина остановилась в дверном проеме; наверно, она решила, что он умер и ускользнул от нее.

— Я не могу встать, — произнес Кром.

Маска слабо поблескивала. Он слышал доносящееся из-под нее дыхание — или это только казалось? Прежде чем он смог определиться, на лестнице за спиной у женщины что-то зашуршало, и она отвернулась, чтобы сказать… он толком не разобрал, но, кажется, она сказала: «пока не входи».

— Эти ремни такие старые, — объяснил он. — Мой отец…

— Хорошо, тогда давай сюда, — нетерпеливо произнесла она, обращаясь к тому, кто был снаружи. — А теперь ступай.

И захлопнула дверь. На лестнице послышались шаги-, кто-то спускался. На Монруж стояла такая тишина, что можно было ясно услышать, как человек минует пролет за пролетом, как шаркает в пыли на площадке, спотыкается о задравшийся линолеум. Входная дверь распахнулась и хлопнула. Женщина ждала, прислонившись к дверному косяку, пока шаги не стихли на пустых тротуарах, удаляясь в сторону Мюннеда и переулка Соляной подати. Потом сказала:

— Я должна тебя развязать.

Но вместо этого она подошла к изножию кровати Крома и села к нему спиной, задумчиво глядя на девушек, танцующих у куста бузины.

— Тебе хватило ума найти эту вещь, — она снова встала, не сводя глаз с картины, и сделала вид, что не услышала, когда он сказал:

— Она была в другой комнате, когда я приехал.

— Подозреваю, тебе кто-то помог. Ладно, не важно… — внезапно в ее голосе зазвучала требовательность: — Неужели тебе здесь нравится? Здесь, среди крыс? Что заставляет тебя жить здесь?

Кром был озадачен.