Изменить стиль страницы

В комендатуру сначала нас и не пустили. Комендант долго рассматривал нас в стекло двери, затем вышел к нам с расстегнутой кобурой на животе. Только тщательно проверив документы и полномочия Николаева, он подобрел, пригласил нас в свой кабинет — чулан со сводчатым потолком, где половину помещения занимал письменный стол. Капитан даже извинился перед нами за свою излишнюю осторожность.

— Хуже чем в окружении, ей-богу. В городе ни нас, ни их. Это как во втором действии "Любови Яровой", а любители пограбить в таких обстоятельствах всегда найдутся, Здесь, доложили мне, появились власовцы. В нашей форме. У них от немцев задание грабить, безобразничать, насиловать, чтобы потом все свалить на Красную Армию, потому я так в ваших документах и ковырялся.

Он был умница, этот танкист-грузин, в прошлом аспирант одного из тбилисских институтов. Выполняя приказ командующего, он уже взял под охрану культурные ценности этого древнего города. Икону Ченстоховской богоматери тоже охранял, выставив у ворот монастыря круглосуточный караул. Вошел в контакт с игуменом, приславшим к нему монаха-курьера.

— Как же вы с ним разговариваете? На каком языке?

— А на французском. Мы оба знаем французский. Но это так, для шику. Поляки, что постарше, в большинстве своем русский знают. А этот игумен — хитрющий старикан. Завести с нами добрые отношения ему выгодно… Насчет языковых контактов не беспокойтесь, у него там среди его павлинов есть такой брат Сикст, глубокий старик. Он по-русски лучше нас с вами, чешет, этот старый павлин.

— Павлин? Что значит, павлин?

— А они сами себя так называют. Они в ордене Святого Павла, вот и зовут себя павлинами. Этот Сикст на рояле играет и литературу русскую хорошо знает. Пушкина наизусть целыми стихотворениями шпарит.

Комендант серьезно воспринял вашу миссию, усилил охрану, сам съездил с нами в монастырь, познакомил с настоятелем, человеком очень респектабельной внешности и самых светских манер.

Нам здорово повезло. Через город на запад в этот день проходил парк мостовиков. Связались с их командиром, инженером-подполковником. Он выделил нам в помощь старшего сержанта Королькова, по его словам, "сапера милостью божьей", специалиста по разминированию. Корольков, худой, с какими-то соломенными усиками, будто приклеенными к его загорелому лицу, без особого труда отыскал место, где немцы заминировали алтарь, и толково расставил с лопатами целую команду павлинов, выделенную ему на помощь отцом-настоятелем. Словом, дела наладились, и комендант дал в отведенную вам келью нитку полевого телефона.

К нам же был прикомандирован этот самый образованный брат Сикст, действительно говоривший по-русски так чисто и красиво, как говорили интеллигенты прошлого века. Это был старик лет восьмидесяти. Высокий, прямой, с лицом, будто обтянутым пергаментом, на котором, однако, какой-то своей жизнью жили серые, быстрые, как мышки, глаза. Из-под рясы у него торчали худые ноги в каких-то длинных клоунских башмаках. Вероятно, для того, чтобы завоевать наши симпатии, он рассказал нам свою весьма романтическую историю. В начале века он был преподавателем русской литературы и языка в аристократической женской гимназии имени императрицы Марии в Варшаве. Играл на рояле, пел. И тут черт его дернул увлечься ученицей старшего класса, родовитой панночкой графского звания. Она ответила ему взаимностью. Разыгрался скандал. Молодого учителя с треском вытолкали из гимназии. Его возлюбленную отправили в Париж, где срочно выдали замуж за какого-то обнищавшего французского аристократа. А незадачливый учитель пошел в монахи и при пострижении принял имя Сикст. Ну чем не сюжет для сентиментальной оперетты Кальмана?

Не знаю уж, выдумал ли брат Сикст эту историю или она произошла в действительности, бог его знает. Но одно было несомненно; он был русофил, говорил по-русски с изяществом и ради нас даже проявил свои музыкальные способности. В малой церкви монастыря стояла фисгармония. Аккомпанируя себе, он приятным голосом спел нам сначала "Аве Мария", потом «Варшавянку» и наконец… "Очи черные".

Наша миссия чрезвычайно осложняется тем, что в трапезной монастыря лежат на излечении… немецкие раненые. Братия пользует их, по мере умения лечит. Рвут свои простыни и наволочки на бинты. Щиплют бельевую ветошь, делая из нее перевязочный материал, который называется корпией. Так вот, когда мы познакомились с игуменом, первое, о чем он нас попросил, было — не расстреливать этих пленных. Мы сначала удивились, потом даже обиделись: разве русские когда-нибудь расстреливали раненых — и в первую мировую и в эту войну?

— Нет, нет, паны офицеры, мы знаем, сколько зла причинили вам германцы, знаем, что это зло нельзя простить, что кровь ваша, пролитая на просторах России, взывает к мести. Но умоляем вас именем Христа, всемогущего и божьей матери; будьте милосердны.

Мы были милосердны по мере возможности. Но так как среди немецких раненых были и ходячие, прыгавшие на костылях, пришлось поставить часового и у двери трапезной.

Понемногу дела налаживались. Найдя, где именно заложена взрывчатка, сержант Корольков установил, что это авиационные бомбы и что их немало. Опасаясь, что помимо дистанционного взрывателя немецкие саперы поставили миноловушки, он решил вести раскоп так, чтобы подойти к минам, так сказать, с тыла. Сейчас павлины, заткнув за пояс полы своих ряс, с отменным усердием копают землю и разбирают фундамент, а Корольков посиживает на груде земли, подложив под себя дощечку, наблюдая за работой, и отдает команды, которые, как ни странно, монахи понимают.

— Отойдите вы, пожалуйста, от греха подальше, — мрачновато сказал он нам с Николаевым. — Наше дело такое: всю войну со смертью под одной шинелкой спим. Этим, братьям… — Он с усмешкой показал на своих монастырских помощников: — Им бог помогает, а вам к чему рисковать. А мины-то он, сволочь, точно под алтарь подложил, под самый контрфорс с расчетом на эту икону.

— А вы ее видели?

— Ну как же не видеть, первым делом сходил глянуть, из-за чего головой рискую. Жиденькая, между прочим эта богоматерь. Старая какая-то. У нас в селе в церкви и то красивше намалевана, ей-ей.

Мы с Николаевым переглянулись. Впечатление сапера о знаменитой иконе вполне совпало с нашим. Образ мадонны, этого воплощения юной чистой красоты населяет все храмы христианского мира. Среди них Ченстоховская, по-моему, самая будничная — усталая немолодая женщина с темным изможденным лицом, прижимающая к себе, как кажется, не сына, а внука. К тому же шрам на щеке. Икона старинная. Риза на ней поразительной чеканки, и она, и все вокруг усыпано алмазами и драгоценными камнями, сверкающими в полумраке, из которого икону высвечивает желтое мерцание восковых свечей. Но все это не сообщает ей обаяния. Просто не понимаю, в чем сила, которая в течение многих веков привлекает к ней сонмы паломников чуть ли не со всего мира. Признаюсь, мы с Николаевым, бывшие комсомольцы и, разумеется, безбожники, на долю которых неожиданно выпало участие в спасении этой религиозной реликвии, уходили от иконы разочарованными: как предмет искусства, она, по-нашему, не очень, конечно, компетентному заключению, большой цены не имела.

Сикст, должно быть, получил от отца-настоятеля наказ всячески опекать и ублажать нас, ну и, вероятно, наблюдать за нами. Он неотступно следовал за нами, угощал и рассказами и музыкой. А вечером, после того как Николаев, проверив ход работы и осмотрев посты, возвратился, мы нашли в моей очень комфортабельной келье на столе еду и питье в каких-то затейливых графинчиках — монастырские настойки бог знает каких давних годов. Со вкусом пообедали, но к графинчикам прикасались осторожно. Заметив это, наш опекун по-своему понял такую скромность и, чтобы показать, что питье не отравлено, лихо хлопнул по стопке из каждого графинчика. Это были сладкие ароматные напитки, отдаленно отдававшие то черной смородиной, то малиной, то рябиной, но знакомые запахи приглушал в них аромат неведомых трав.

Напитки оказались довольно крепкими. Святой отец — глаза у него заблестели, замаслились — разболтался.