Изменить стиль страницы

Свою практическую фундированность эта тема бесконечности миров получила только в ХХ веке, когда новый технический человек уже осквернил природу и стал подумывать о космической экспансии. Никаких сыновних чувств он к планете Земля не питал — она для него была "рядовой планетой" и очередным этапом на пути его прометеевой эпохи.

И вдруг — эта новая, травмирующая тема "пределов роста" и глобального экологического кризиса. Стал ли технический человек мудрее или «сентиментальнее»? Вполне возможно и то, и другое: ведь в историческом и психологическом смысле он изрядно постарел за последние полстолетия. Но если бы в изменении его позиции и его картины мира в самом деле решающую роль сыграла зрелая экологическая и социокультурная рефлексия, он бы сделал акцент не на "пределах роста", а на том, чтобы установить пределы своей потребительской алчности, то есть обратил бы взгляд не вовне — на природу как объект, — а во внутрь, в соответствии с древней духовно-религиозной традицией. Но этого поворота он так и не совершил: он по всем признакам остался прежним космическим империалистом и экспансионистом. Но в этом горизонте ничего нового не установлено: космос как был, так и есть бесконечен, а космическая экспансия сегодня технологически более реальна, чем когда бы то ни было.

Изменение произошло в другой области: по мере перехода от прежнего, фаустовского типа к нынешнему, потребительскому типу произошло резкое сужение темпорального (временного) горизонта. "Бесконечность миров" меня убеждает и обнадеживает лишь в том случае, когда я умею ждать.

Космические экстазы и научно-технические эпопеи поколения рубежа 50–60-х годов отличались тем, что они не были привязаны к индивидуалистическим потребительским ожиданиям, иными словами, были скорее «романтическими», чем потребительско-прагматическими.

Речь шла не о том, что именно я или именно мы в отведенный нам жизненный срок приобщимся к возможностям, открываемым новым техническим веком. Здесь позитивистские критерии эмпирической верификации новых возможностей на индивидуальном, повседневном уровне не действовали — космический энтузиаст того времени был коллективистским метафизиком, а не индивидуалистическим эмпириком и вел себя так, будто верил в свое бессмертие.

Современный наблюдатель научно-технических эпопей ведет себя по-иному. Он как бы заново открыл свою смертность и заявляет: "после меня хоть потоп". Его не интересует "бесконечность миров" как потенция прогресса — его больше пугает перспектива истощения планеты, призванной служить ему сегодня, сейчас. Вот почему предупреждение "римского клуба" так его испугало. С одной стороны, он не способен ждать отдаленных итогов прогресса, способного отодвинуть "пределы роста" (что несомненно в виду "бесконечности миров"), с другой — он не способен меняться, укрощать свои потребительские аппетиты, к чему, собственно, и призывает современная экологическая философия. Поэтому он впал в панику, то есть получил, говоря на языке неофрейдизма, психическую травму, уменьшающую потенциал ясного самосознания.

Итак, ресурсов планеты не хватит для процветания всех!

Прогресс, взятый в его "самом важном", потребительском измерении, предстоит либо приостановить, либо перераспределить его в социальном отношении так, чтобы он стал "корзиной для немногих". Может быть, тогда этой корзины хватит на больший срок. Эти потребительские размышления и дилеммы стали стратегическими дилеммами, как только их по-настоящему принял к сведению западный истэблишмент.

И здесь надо коснуться второй духовной катастрофы Запада, связанной уже с состоянием не природной, а культурной и интеллектуальной среды. Подробнее эта тема будет рассмотрена в следующей главе, но здесь она должна быть обозначена в качестве основания общего "парадигмального сдвига", сделавшего возможным стратегический выбор в пользу новой мировой войны. Речь идет о качественном снижении способности современной западной культуры к генерированию больших фундаментальных научных идей — источника технологических переворотов эпохального масштаба. Объяснение этому лежит в социокультурной сфере и связано с нынешним «завершающим» этапом процесса секуляризации. После работ М. Вебера, а у нас — С. Булгакова возникла новая большая тема в социологии, связанная с выявлением социокультурных источников экономических и научно-технических революций. Вебер, в частности, доказал, что переход от легких форм спекулятивно-ростовщического обогащения, свойственного маргинально-инородческой среде средневековья, к трудным практикам продуктивной экономики был связан с религиозной реформацией в Европе. С одной стороны, эта реформация способствовала легитимации индивидуалистических практик, с другой — сообщила им новый сакральный смысл, связанный с поисками спасения и доказательством причастности к нему. Протестанты видели в предпринимательстве не способ потакания потребительским импульсам, а способ богоугодного служения. Не гедонистическое «веселие» сопутствовало этому занятию, а практика воздержания и методичности, ставшая основой высокой доли накопления. В некотором смысле можно утверждать, что любое человеческое занятие может быть интерпретировано двояким образом: как поиск легкой доли и легкого успеха, с одной стороны, и как аскетическое служение, питаемое особым воодушевлением, с другой. Дело только в том, что процесс секуляризации — расставания с верой в любых ее формах — неизменно меняет соотношение указанных двух типов в сторону расширения первого и сужения второго. Это относится и к современной науке. Ее тоже можно рассматривать как предприятие, связанное с производством специфической продукции — новых видов знания. Участвовать в этом производстве можно с разным сознанием: с верой в научную истину или со скептически-остраненным сознанием, готовым довольствоваться более или менее полезными рецептами.

Сегодня все чаще говорят о кризисе фундаментального идеала в научном познании.

Аналогия с "религиозным фундаментализмом" здесь вовсе не случайна. Фундаменталистский идеал, регулирующий сознание исследователя, основан был на следующих презумпциях, поразительно напоминающих религиозные. Специфический «монотеизм» классической науки обязывал считать, что истина одна: конкурирует не несколько истин, а истина или ложь (заблуждение). Трансцендентальная интенция (то есть интуиция присутствия "потустороннего") в научном сознании проявилась в постулировании сущности (основополагающего признака или принципа), контролирующей все зависимые от нее явления. Познание сущности гарантировало научному познанию такую же достоверность, которая в религиозной сфере достигалась озарением. Озарение есть пронизанность явлений новым светом, высвечивающим присутствие в них Божественного замысла (воли). Классическое научное сознание также не достигало успокоения, пока не находило организующую сущность, преодолевающую «своеволие» непонятных явлений.

Наконец, специфическая достоверность и основательность картины мира, выстраиваемой классической наукой, была связана с причинностью. Причинно-следственная связь как ручательство того, что будущие события управляются прошлыми, свидетельствовала о специфической верности научного сознания консервативному идеалу.

"Следствие не может предшествовать причине" — этот принцип является фундаменталистским, то есть устанавливающим иерархию явлений мира (хотя бы временнэю).

Сегодня все говорят об устаревании фундаменталистского идеала в науке и о воцарении там новой, «постмодернистской» ситуации, в которой ничтожно малое явление может порождать катастрофически большие следствия, явление и сущность то и дело меняются местами, что ставит под сомнение сам принцип онтологической иерархичности мира, а поиски фундаментальных сущностей вообще дискредитируются как мнимая задача.

Современный исследователь подходит к делу с заведомо облегченными установками. Он обязывает себя быть настолько равнодушным к «материи» (на которую он прежде неосознанно переносил сакральные установки), чтобы навсегда снять вопросы о том, что находится "внутри вещей", какова их «имманентная» природа и т. п.