Борька прихватил с собой кое-что из привезенных запасов, плов удался на славу, и они чудесно провели время, запивая шедевр хорезмской кухни светлым кахетинским вином домашнего приготовления.

Для своих восьмидесяти лет Метревели был просто великолепен. Сухощавый, подвижный, с резкими, но приятными чертами лица, почти не тронутого морщинами и искрящимися весельем черными глазами, он выглядел чуть ли не вдвое моложе.

С первых же минут застолья Сандро Зурабович прочно завладел инициативой и проявил столько юмора и неистощимого остроумия, что даже завзятый говорун и остряк Борька без сожаления уступил ему пальму первенства.

За шутливыми рассказами Метревели угадывались эрудиция и богатый жизненный опыт. Он с удовольствием вспоминал многочисленные эпизоды своей биографии, и в его окрашенном иронией изложении каждый из них представал перед слушателями как законченная юмористическая новелла.

Андрей с Борисом стали даже питать к нему что-то вроде родственных чувств, когда узнали, что в начале двадцатых он, будучи военным фельдшером, участвовал в установлении Советской власти в низовьях Амударьи, как раз там, где родились и выросли Рудаков и Хаитов.

— Имел честь собственноручно хивинского хана врачевать, — рассказывал Метревели, и глаза его озорно поблескивали. — Низложенного, правда. Их величество изволили в одном исподнем прятаться. Мировую революцию в амбаре пересидеть надеялись. Дело было в феврале, ну и, понятное дело, простудился хан Саидабдулла Богадур. Испанку подцепил. Еле отходили беднягу. Между прочим, вел он себя не по-королевски: хныкал, инъекций, как огня, боялся, лекарства выплевывал.

— Стоило возиться! — посочувствовал Борька. — Все равно небось потом шлепнули?

— Заблуждаетесь, молодой человек, — Метревели пригубил из бокала, аккуратно промокнул губы салфеткой. — Историю знать надобно. Саидабдуллу с семейством отправили на Украину.

— Вот тебе и раз! — удивился Борька. — На излечение, что ли?

— На исправление, — усмехнулся Сандро Зурабович. — На перевоспитание, если угодно.

Он пригладил указательным и большим пальцами подстриженные щеточкой седые усы и ласково взглянул на Рудакова.

— Произнесите тост, Андрей.

— Я? — растерялся Рудаков.

— Ты-ты, — заверил Борька.

— Ну что ж, — Андрей помолчал, собираясь с мыслями, но ничего путного на ум не приходило. — Давайте выпьем за людей.

— Смотря за каких! — запротестовал Борька.

— За всех. За веселых и грустных, за злых и добрых, за сильных и слабых. Просто за людей.

— И за то, чтобы они становились лучше, — докончил Метревели. — Отличный тост.

…Разошлись далеко за полночь. Борька тотчас завалился спать, а Андрей вышел на балкон и долго стоял в темноте, жадно вдыхая резкий осенний воздух, напоенный запахами моря и опавшей листвы. Далеко, у самого горизонта, плыл пароход — искрящийся разноцветными огоньками сгусток жизни в безбрежном океане ночи.

Приезд Борьки Хаитова нарушил размеренный ритм жизни Андрея. Полетели к чертям ежедневные утренние прогулки. По вечерам Борька тащил приятеля то в театр, то в кино, то просто посидеть в ресторане. В пансионат возвращались поздно, но при том Борька еще часа два торчал у Андрея — играли в шахматы или просто болтали о том о сем.

Андрея все это порядком утомляло. Но вместе с тем он был благодарен Хаитову: чем позже уходил он спать, меньше времени оставалось на мучительное ожидание рассвета, который приносил с собой освежающее забытье.

Днем частенько наведывался Метревели. Элегантный, всегда в безупречно отутюженном костюме, он первым долгом настежь распахивал дверь на балкон, категорически отметая все возражения.

— Здесь, батенька, дышать нечем. Опять всю ночь никотином травились?

Борька, если он при этом присутствовал, возмущенно фыркал и поспешно убирался восвояси, а Андрей натягивал вязаный свитер и, виновато улыбаясь, выслушивал нотации и наставления доктора. Были они противоречивы и порою спорны, но всегда неизменно доброжелательны. К тому же слушать Сандро Зурабовича было интересно, и однажды Рудаков спросил как бы невзначай:

— А вам не кажется, что в вас умер писатель?

— Туда ему и дорога! — не моргнув глазом ответил Метревели. — Льщу себя надеждой, что был в свое время неплохим эскулапом. А это, знаете ли, куда более важно.

— Для вас? — поинтересовался Андрей.

— И для окружающих тоже! — резко отпарировал доктор.

Они помолчали. Выше этажом кто-то включил радиоприемник, и негромкая скрипичная мелодия закачалась на невидимых крыльях над золотистыми кронами деревьев, медленно тая в синеве осеннего неба.

— Должно быть, это здорово — всю жизнь делать людям добро, — задумчиво произнес Андрей.

— Это вы о ком? — вскинул кустистые седые брови Метревели.

— О вас.

— Бог ты мой, до чего же вы молоды! — усмехнулся доктор.

— Я не прав?

— Возможно, правы. Но ведь об этом не думаешь ни тогда, ни потом. Просто честно живешь на земле.

— И все?

— А что же еще? — искренне удивился доктор.

Андрей прошелся по комнате, остановился у балконной двери, закурил.

— Счастливый вы человек, доктор. Все у вас просто и ясно.

— А у вас нет?

— А у меня нет.

— Усложняете, голубчик.

Рудаков затянулся сигаретой, стряхнул пепел за барьер. Чайка заложила над парком стремительный серебристо-белый вираж, разочарованно прокричала что-то визгливым старушечьим голосом и опять устремилась к морю. Андрей проводил ее взглядом, усмехнулся.

— Чему вы улыбаетесь? — спросил Метревели.

— Завидую.

— Кому?

— Ну хотя бы вам. Даже чайке. Все знают, что им надо, зачем живут. Возьмите ту же чайку: прилетела, не понравилось, улетела обратно…

— Вы очень скучаете по дому?

— У меня нет дома, — ответил Андрей, чувствуя, как тоскливо сжимается сердце. — Это не ностальгия, доктор. Это другое. Не знаю, смогу ли я вам объяснить… — Он помолчал. — Понимаете, я родился и вырос на равнине. В маленьком плоском городке. Хива, может, слышали? Хотя, что я говорю, — вы же там бывали. Вам это нетрудно представить. Сонное, размеренное бытие. Солнечные, похожие один на другой дни. Ночи лунные или звездные с обязательной трескотней колотушек элатских сторожей. Одни и те же примелькавшиеся улочки, лица, разговоры.

Я мечтал о больших городах с широкими светлыми проспектами и площадями, на которых и дышится как-то по-особенному — глубоко и радостно, с ежедневной, ежечасной новизной ощущений; о городах, где живут интересные добрые сердцем, умные люди, и чтобы всех их узнать, не хватит целой жизни.

И вот — десятилетка позади. Выпускной вечер. Прощание со школой. Рассвет на бастионе Акших-бобо. Бывшие одноклассницы в белых платьицах. Брызги шампанского на белесой, тысячелетнего замеса глине крепостной стены. Последний взгляд на окутанный синеватой дымкой город детства…

Андрей сделал несколько затяжек подряд и затушил сигарету.

— Первые дни я ходил по Одессе сам не свой от счастья. Каждый дом казался мне шедевром архитектуры, каждый встречный — венцом человеческой эволюции.

Он улыбнулся и покачал головой.

— Наивно, правда?

— Как знать. — Метревели задумчиво провел по усам большим и указательным пальцами. — Наверное, все мы этим переболели. Продолжайте, что же вы?

— По отношению к зданиям мой восторг еще можно понять. Что же до людей… Вы были в Одессе?

Метревели кивнул.

— Помните оперный?

— Ну еще бы!

— На стипендию не очень-то разбежишься. Но я старался не пропускать ни одной премьеры. А потом еще долго сидел в скверике и любовался театром. Ночью он как-то особенно красив. Скверика, собственно, не было. Во время войны разбомбили угловые здания против театра. Восстанавливать их не стали, просто убрали мусор, разбили цветники и поставили скамейки.

Из обрубленной стены нелепо торчали кирпичи, и дверь с улицы вела прямо в темный, словно туннель, коридор. Дверь почему-то никогда не закрывалась, и однажды ночью меня окликнул оттуда чей-то маслянистый голос: