Черно-белая любительская фотография с изображением обелиска, даже не самого обелиска, а мемориальной плиты с коротким столбцом выбитых на ней фамилий. И первой в этом столбце значилось Аллабергенова Ева — медсестра.

Он сам сделал зтот снимок год назад недалеко от Варшавы.

Ева долго смотрела на фотографию, потом вложила в паспорт и протянула владельцу.

— Пойдемте, я вас провожу.

Лицо ее было непроницаемо-бесстрастным, голос тоже.

Они шли, мягко ступая по белесой, нагретой солнцем пыльной дороге, и вслед им неслись резкие, отрывистые звуки горна, и он знал, кто это трубит, потому что до самого последнего дня лучшим горнистом детдома был он сам, Мишка Вербьяный.

По необъяснимому совпадению о том же самом подумала и Ева.

— Узнаете? — Она качнула головой в сторону сада. Он молча кивнул. Так же молча они дошли до поворота. Он отыскал глазами знакомую, поросшую бояном тропинку и остановился.

— Дальше я пойду один.

Горн умолк, и стало слышно, как сварливо перекликаются такаллики на озере. Он взглянул на нее сбоку и вдруг почувствовал непреодолимое желание взять в ладони ее смуглое, бесконечно знакомое и родное лицо, и сам удивился тому, как он успел изучить и запомнить его за то короткое время, что они были вместе.

— Ева, — он старался говорить как можно спокойнее, — теперь, когда ты все знаешь… Ну, в общем, ты должна уйти с курсов.

Она медленно покачала головой.

— Я знала, что вы это скажете. Нет, курсы я не брошу.

— Из-за Адама?

— Н-не знаю. Наверное, нет.

«Из-за меня?» — вопрос рвался с языка, но он отогнал его прочь.

— Прощай, Ева.

— Прощайте.

Он сошел с дороги и, сделав несколько шагов но тропинке, оглянулся. Она стояла на том же месте, глядя ему вслед, одинокая и печальная под огромным осенним небом.

И он вернулся. Взял ее за руки и, наклонившись к самому лицу, попросил:

— Кинь в меня яблоком, Ева. Через год. Когда я приду прощаться. Ладно?

Она улыбнулась и еле заметно кивнула.

Таксист оторопел: он мог поклясться, что еще несколько секунд назад на обочине никого не было. Пассажир возник словно из воздуха.

— Надо же, — пробормотал шофер. — Смотрел и не видел.

Он высунулся из кабины и замахал рукой.

— Эге-эй! Сюда идите! — Спохватился, включил мотор и, поравнявшись с пассажиром, распахнул дверцу. — Садитесь, поехали. Я вас уже минут пятнадцать разыскиваю. И в сад сбегал, и по кладбищу на всякий случай прошелся. Куда, думаю, человек мог подеваться? Полчаса не прошло, как расстались. Шляпу-то вы в машине забыли, вот я и… Вам что, плохо? Лица на вас нет.

Пассажир достал из кармана скомканный мокрый платок, провел по лицу.

— Ничего, уже прошло. Поехали.

— В город? — для порядка поинтересовался шофер.

— В аэропорт.

— Вот тебе и раз! — Шофер даже присвистнул. — Вы же в город собирались.

— Передумал.

— Бывает. — Шофер глянул в зеркальце заднего обзора, пропустил КРАЗ с прицепом и лихо развернул машину.

— Да вы не расстраивайтесь. С кем не бывает. Я вот на той неделе…

— Помолчи немного, — попросил пассажир.

— Ясно. — Шофер сочувственно покосился на попутчика.

Тот полулежал, откинувшись на спинку сиденья и закрыв глаза. «Припекло, видать, мужика», — подумал таксист. Хотел было предложить валидол, но раздумал: пассажир попался со странностями, обидится чего доброго.

А Михаил Иванович Вербьяный мучительно пытался вспомнить, кого напоминает ему лицо девушки с библейским именем Ева, с которой он расстался тридцать лет назад и которую только что поцеловал на прощание, а когда вспомнил, сердце у него заколотилось так, что валидол пришелся бы как нельзя более кстати: Ева Аллабергенова была, как родная сестра, похожа на его жену, Евдокию Богданову.

КОНЦЕРТ ДЛЯ ФОРТЕПИАНО С ОРКЕСТРОМ

Андрей взглянул на часы, выключил аппаратуру и устало потянулся, вскинув над головой руки. Ныли виски. Пощипывало глаза. Во рту стояла противная сухость от дюжины выкуренных сигарет. Он поднялся с кресла — узкоплечий, по-юношески стройный в облегающей джинсовой паре, — одернул куртку и, подойдя к окну, приоткрыл форточку. Тотчас в комнату дохнуло резкой, обжигающей свежестью морозной ночи.

Из окна открывалась величественная панорама на посеребренные лунным сиянием снежные пики и мрачноватое ущелье, в глубине которого мерцали едва различимые отсюда огоньки горнообогатительного комбината. Там, внизу, еще только начиналась осень, а здесь уже давно выпал снег, и ртутный столбик неизменно опускался по ночам на несколько делений ниже нуля.

Погода стояла великолепная, но Рудаков знал, что со дня на день зима здесь обоснуется капитально, снежные заносы поднимутся вровень с крышей, и, чтобы добраться до площадки с приборами, надо будет каждое утро пробивать в сугробах глубокие траншеи. Прекратится сообщение с «большой землей», останется только радиосвязь, и в случае чего рассчитывать придется только на самого себя.

Вообще-то крайней необходимости зимовать на снеголавинной станции не было. Приборы и аппаратура могли работать в автоматическом режиме. Но, во-первых, автоматика, как правило, выходила из строя в самое неподходящее время и для ее ремонта приходилось снаряжать целую экспедицию, а во-вторых, Андрей сам изъявил желание зимовать на станции и, как его не отговаривали, настоял на своем. Хотелось побыть наедине с самим собой, проверить силы, убедиться, что душевное равновесие вернулось к нему полностью и навсегда. В конце концов он имел на это право. На базе знали это, и разрешение было получено. И тут неожиданно для всех Борька Хаитов, никогда прежде не тосковавший по лаврам Робинзона, заявил, что отправится на снеголавинную станцию вместе с Андреем. Казалось, Рудаков откажется от напарника, но он только пожал плечами.

…В ту февральскую ночь ничто поначалу не предвещало катастрофы. В сложенном из неотесанных камней камине уютно потрескивали поленья. Из транзисторного приемника лилась негромкая музыка — по «Маяку» передавали концерт для фортепьяно с оркестром Рахманинова. Аппетитно пахло свежесмолотым кофе. Галина постукивала посудой на кухне, накрывая стол к ужину.

Она только что вернулась с обхода, раскрасневшаяся от морозного ветра, отдала мужу тетрадку с записями, смахнула веником снег с валенок и, раздевшись, отправилась на кухню. Андрей сравнил показания приборов с записями автоматов, передал сводку на базу, пожелал дежурному синоптику спокойной ночи и выключил аппаратуру.

— Рудаков! — негромко окликнула из кухни Галина. Они были женаты уже больше года, но ей по прежнему нравилось называть его по фамилии.

— Иду.

— Не слеши, Рудаков. С ужином придется подождать.

— Тесто не взошло?

— Про тесто забудь до oтпуска. Поедем к маме, она тебя обкормит печеньем.

— Тогда в чем дело?

— В сводке. По моему, последняя цифра неправильная.

— Сто восемьдесят семь? — Андрей заглянул в журнал.

— Да. У меня записано двести с чем-то.

— Посмотрим. — Рудаков раскрыл тетрадь и отыскал нужную запись. — Ты права, двести четырнадцать.

— Вот видишь.

— Что «вот видишь»?

— Кто-то из из нас напутал.

Она почти неслышно пересекла комнату у него за спиной, мягко ступая в вязаных носках, сняла с крючка дубленку и пуховый платок.

— Погоди, — остановил ее Андрей. — Проверю показания автоматики.

Он включил аппаратуру, дал ей прогреться и защелуал тумблерами.

— Сто девяносто два.

— Час от часу не легче, — вздохнула Галина. — Пойду проверю.

— Действительно, чертовщина какая то! Может, я лучше схожу, а?

— Сиди уж! — Она натянула валенки и завязала платок под подбородком. — Автоматы свои лучше проверь. Я быстро.

Она помахала ему варежкой с порога розовощекая, голубоглазая, вся неправдоподобно яркая, словно матрешка из подарочного магазина, и вышла, точно прикрыв за собой дверь.