Изменить стиль страницы

Старшеклассники, не дыша, лежали за плетнями (имелись сведения, что Свин вооружен: накануне у него видели поджигу и четыре стреляных гильзы от противотанкового ружья). Леопольд Кондратьевич, перенеся длинную ногу через плетень, вел переговоры.

— Петя и Тая, выходите — вам ничего не будет! — лицемерно обещал завуч.

Возле дома, заслонясь рукой от низкого предзакатного солнышка, страдала мать Свина. Безногий калека-отец наблюдал за ходом операции с крыльца. Он сидел, подавшись корпусом вперед, забыв о цигарке, прилипшей к нижней губе, и время от времени возбужденно повторял:

— Эт-тот может!..

После получасовой осады Свин «выбросил белый флаг».

Набежавшие старшеклассники скрутили ему руки за спину и, взяв в каре, повели к родительскому крыльцу.

Отец, только что восхищавшийся Свином, деловито упрыгал в сени за солдатским ремнем.

Ремень ему, впрочем, употребить не пришлось. Преступление Свина было слишком велико, чтобы разрешить дело показательной поркой. Тут же, у крыльца, скорый полевой суд приговорил его к отлучению от школы.

Глупую Тайку с позором пригнали в учительскую, где она была подвергнута строжайшему допросу. Члены педсовета хотели знать: успели они со Свином пожениться или не успели?

Тайка плакала и все отрицала.

Отступились от нее после того, как сообразили: Тайка под словом «жениться» понимает такое положение, когда отец ходит на работу, а мать готовит ему обед.

Сготовить же обед Свину Тайка не успела.

В общем равноправие мало-помалу начало давать трещины. Мы заметили это, когда некоторые мальчики вдруг поотращивали себе чубчики. Тогда же начал ломаться первоначальным порядок размещения в классе.

Чистенькие мальчики с челочками, хорошо, не по военному времени, одетые, стали потихоньку теснить с передних парт своих мелкорослых, по стриженных наголо одноклассников — теснить ближе к середине класса и даже к позорной «Камчатке». Они сами охотно занимали первые ряды, да и учителям, казалось, приятнее было видеть рядом их чубчики и проборы, чем наши голые лбы.

— Сережа Фельцман! — говорила, к примеру, учительница, когда ей требовалось публично поконфузить какою-нибудь неряху. — Встань-ка, Сережа.

Сережа поднимался с передней парты, являя классу белобрысый затылок и розовые уши.

— Вот, дети, посмотрите на Сережу, — призывала нас учительница. — Какой опрятный мальчик! И рубашка на нем всегда выглаженная, и ногти подстрижены, и пуговицы пришиты. Надо всем брать пример с Сережи… А теперь, дети, посмотрите на Гену. Гена, встань… Ну, что за вид у тебя! — страдала учительница. — Пугало огородное — и только!

Конечно, Сережу не следовало бы возводить в эталон. Кроме того, что одет он всегда был аккуратно, никаких других достоинств за ним не числилось. Но что попишешь: в то несытое время — когда каждую мелочь сверх скудных военных норм, начиная с окопных шпингалетов и кончая бумажными мешками из-под глинозёма, которые шли на тетради, раздобыть можно было лишь с помощью чьих-то руководящих папаш, — учителя наши не всегда были вольны в своем выборе. Иногда им только приходилось делать вид, что они пленили очередного неслуха, а на самом деле пленниками оказывались они.

Как-то я принес в школу маленький перочинный ножичек с надломленным лезвием, выменяв его у Васьки Багина на дальнобойную рогатку из противогазной резины и четыре рыболовных крючка. Конечно, мне захотелось опробовать ножичек, и я за две переменки вырезал на тыльной стороне крышки парты свое имя. Оставалось добавить первую букву фамилии — и труд мой на этом был бы завершен. Но тут меня выдала сидевшая сзади девчонка.

— А ну-ка, иди сюда! — позвала учительница.

В то время учила нас уже не Марья Ивановна, а Варвара Петровна, въедливая подозрительная женщина, с белыми тонкими губами и лицом, изрытым оспой. Эта Варвара Петровна за половину четверти сумела разложить класс: она заставляла нас шпионить друг за другом и гласно, торжественно, перед лицом притихших товарищей объявляла благодарности доносчикам.

Пока я стоял у доски под ее колючим взглядом, двое добровольцев из актива Варвары Петровны обшаривали мою парту и сумку. Ножика они не нашли — я успел спрягать его под поясок штанов.

Тогда учительница велела мне вывернуть карманы, — каковых оказалось один, — сама выдернула из брюк и потрясла за подол мою рубашку (ножичек при этом чудом удержался за пояском). Я шевелил животом — быстро втягивал его, напрягал и снова втягивал — моля бога, чтобы проклятый ножик провалился в штанину, а оттуда — в валенок. То ли Варвара Петровна заметила мои манипуляции, то ли просто опыт у нее был настолько богатый, но она сказала:

— Разувайся.

Я сел на иол, стащил валенки и, сгорая от стыда, начал разматывать свои рваные портянки, выкроенные из старого материнского платья в белый горошек…

Между тем оружие — и более грозное — не так уж редко появлялось в школе, и за ношение его преследовали не каждого.

Помню случай, когда Колька Ямщиков необдуманно бросил вызов школе. Он явился однажды к концу занятий, чтобы проучить нескольких четвероклассников, обидевших чем-то его нахального Ванечку.

Кольку погнали.

Гнали его по огромному пустырю, простиравшемуся перед школой. Длинный, почти двухметровый Колька уходил редкими саженными скачками, а за ним катилась толпа кровожадно орущих пацанов. Впереди всех молча бежал Пашка Савельев, размахивая большим облупленным револьвером, добытым на свалке.

Перепуганные учителя следили за погоней с крыльца школы. Бледная директор держалась за сердце и скороговоркой повторяла:

— Боже мой, боже мой, боже мой, боже мой!.. Отнять револьвер у Савельева никто из них не осмелился.

Пашкин отец управлял могущественным трестом «Кузнецкстрой», которым все здесь было возведено: и бараки вокруг школы, и сама школа, и угольный склад, и магазин, и четырехквартирные домики, в одном из которых жила, кстати, директор.

Каким начальником был отец Вити Протореева, никто не знал. Но, видать, очень важным. Может быть, поважнее, чем отец Пашки Савельева. Мне намекнул на это один случай.

Витька ІІротореев как-то натравил на меня собаку. Собака у пего была особенная, не похожая на наших драных, всклокоченных дворняг, и взаимоотношения у них с Витькой тоже были особенные, невиданные у нас. Мы своих псов не баловали: держали их на цепи, спуская только на ночь — сторожить и промышлять по тощим помойкам. Витькина собака жила в комнате, в одном из четырехквартирных домиков, где Протореевы занимали весь первый этаж, соединив вместе две квартиры.

Спала она на собственном матраце, трескала остатки мясного борща и ливерную колбасу. Несколько раз в день Протореев выводил её гулять, держа за тонкую серебристую цепочку.

В одну из таких прогулок мне случилось бежать мимо дома Протореевых. Витька, смеха ради, стал назюкивать на меня собаку.

— Ззю! — хохотал он. — Ззю! — А сам старался в последний момент натянуть цепочку, чтобы собака меня всё-таки не достала.

— Проторей! — сказал я. — А по морде не хочешь?

Угроза на Витьку не подействовала. В данный момент между его мордой и моими кулаками находился здоровенный пятнистый кобель. Пришлось мне отступать. Я пятился и пятился к штакетнику, пока не уперся лопатками в острые пики его. Тут цепочка не выдержала, лопнула — собака кусанула меня за ногу выше колена и, поскольку сама не питала ко мне злых чувств, сразу же отскочила в сторону и завиляла хвостом. Ногу она мне всё же вгорячах успела прохватить и, что самое обидное, единственные штаны разодрала.

В то время мы уже состояли в пионерах, и я, поразмыслив, решил поступить сознательно: морду Витьке не бить, а отправиться с жалобой на него по начальству.

На другой день я подмаршировал к старшей пионервожатой, салютнул и по всей форме доложил о случившемся.

Глаза пионервожатой вдруг одеревенели — стали плоскими и белыми, как выструганная доска. Не сказав в ответ ни слова, она обогнула меня и пошла прочь — с прямой спиной и напряженным затылком, словно несла на голове кувшин, который боялась расплескать.