Изменить стиль страницы

Все это, однако, меня не насторожило. Я продолжал мечтать о школе, упрямо веря: уж мои-то отношения с ней сложатся нежно и безоблачно.

Судьба, впрочем, была ко мне благосклонна и подарила лишний год свободы, что я в то время, конечно же, не оценил. Когда наступила пора идти в школу, оказалось, что мне не в чем туда отправиться: незадолго до этого мы «съели» мои единственные ботинки, обменяв их на четыре ведра картошки. Два дня я безутешно рыдал. На третий, убедившись, что «Москва слезам не верит» и новые ботинки все равно не пришлет, сцепил зубы и решил не даваться судьбе. И не дался.

Месяца за два я выучился читать. Тайком. Скрывать свое умение мне требовалось для того, чтобы сестра не прятала от меня книги, которые время от времени давали ей подружки. За длинную зиму я прочел их все. Так что пока мои сверстники, прибавив к двум спичкам еще три, ломали голову над тем, сколько же получилось в результате, я скакал по прериям, проигрывал в карты миллионные состояния, влюблялся в герцогинь и соблазнял служанок. То были случайные книги военного времени — растрепанные, пожелтевшие, чаще всего без конца и без начала. Потом уже я установил названия некоторых из них по содержанию, навечно врезавшемуся в память. Оказалось, что читал я рассказы Мопассана, «Атлантиду» Бенуа, «Гулящую» Панаса Мирного и другие не менее полезные произведения.

В школу я пришел через год.

Из-за скромного роста я не выглядел старше своих одноклассников, но желание немедленно выказать свою образованность распирало меня, я нетерпеливо ерзал на парте и добился, что учитель на меня первого обратил внимание.

— Ты! — сказал учитель. — Вот ты, черненький. Побереги штаны… Не думаю, чтобы гардероб твой был слишком богат.

Я перестал ерзать, но торжествующе оглянулся. Как же! Ведь мы с учителем говорили на одном языке: я знал, что такое гардероб. Это совсем не раздевалка и не шкаф, в который вешают пиджаки.

Прежде всего учитель сделал перекличку. К нашему удивлению, он уже всех знал по имени и фамилии и теперь интересовался родителями. Выкликаемый должен был подняться и для чего-то сообщить, где и кем работает его отец. Тут обнаружилось, что отцы у многих не какие-нибудь там простые люди, а разные начальники. Я и не подозревал до этого, что на свете столько начальников.

— Начальник цеха, — говорили выкликаемые. — Директор магазина… Начальник мастерской… Начальник ОРСа… Главный инженер…

У нас, на Аульской, самым главным начальником считался бригадир Балалайкин, да и тот был пьяница.

Когда подошла моя очередь называть отца, я, сам не знаю почему, выпалил:

— Генерал!

— Хм! — сказал учитель и с интересом уставился на меня через очки. Видать, моя стриженая уголовная башка не внушала ему доверия. — А кем, интересуюсь, твой папа работал до фронта? — спросил он.

— Коновозчиком, — ответил я.

— Так, — сказал учитель, непонятно чему радуясь. — Запишем: рядовой боец. Не обидно будет?..

Потом учитель велел поднять руки тем, кто знает какие-нибудь буквы.

Я понял, что наступает час моего триумфа, торопливо поднял две руки и застучал задом о скамейку.

— Ну вот, — тоскливо сказал учитель. — Уже и хулигана бог послал.

Он приказал мне опустить руки и не поднимать их впредь до особого разрешения. А к доске вызвал белобрысого ушастого мальчика с челкой, и тот, высунув язык, долго рисовал ему раскоряченную букву М. По странному совпадению мальчиком этим оказался Сережа Фельцман, единственный в классе дебил, который потом за целый год так ничего и не смог прибавить к этим своим познаниям…

Прозвенел звонок — и мы высыпали в коридор.

В коридоре большие ребята, четвероклассники, выполняли трудовую повинность — заклеивали на зиму ок на. Они бросили работу, окружили нас и стали рассматривать, отпуская разные насмешливые замечания. Один из четвероклассников почему-то заинтересовался мною.

— Ты цыган? — спросил ои.

— Не, — мотнул головой я.

— Врешь, цыганская морда! — сказал четвероклассник и, заложив средний палец правой руки между большим и указательным, присадил мне оглушительный деревянный щелчок.

Из глаз моих сами собой брызнули слезы. Тогда другой четвероклассник, ужасно большеротый и носатый, сказал:

— Не плачь оголец, я тебе фокус покажу. Гляди. Он раскрыл свою необъятную пасть, занес в нее, как в пещеру, кисть руки, густо вымазанную клейстером, и вынул обратно, не царапнув ни об один из редких зубов. Все потрясенно загудели.

— Я еще и не такое умею, — похвалился носатый. — У тебя хлеб есть?

— Есть, — кивнул я.

— Ну, волоки сюда.

Я пулей слетал в класс и вынес ломтик черного хлеба, политого постным маслом. Носатый подбросил ломоть вверх, хамкнул на лету, как собака, глаза его на мгновение округлились и по горлу пробежала судорога, значение которой я не сразу понял. Я ждал, что он извлечет обратно мой ломтик, — целый, как до этого руку.

— Ну! — заторопил я его. — Открывай рот!

— Бе-е! — сказал носатый, раззявив пустую пасть, и толкнул меня в грудь. Толкнул он меня вроде слегка, но, оказывается, за моей спиной уже стоял на четвереньках один его сообщник — так что я будь здоров как полетел… прямо под ноги выходившему из класса учителю.

— А, это ты, хулиган! — забормотал учитель, одной рукой ловя заскользившие с носа очки, а другой целясь схватить меня за шиворот. — Ну-ка, марш к директору!..

Столь жесткая встреча поубавила мой восторг перед школой, и я решил на время воздержаться от посещения её — хотя бы до тех пор, пока примерные мальчики подучат алфавит. А там видно будет. Две возможности не пойти на уроки открывал мне опыт собственный и отцовский.

Можно было расковырять гвоздиком новенькие желтые ботинки из пупырчатой свиной кожи.

Или симулировать болезнь живота.

На ботинки, после целого года босячества, у меня не поднялась рука. Я остановился на втором, не раз проверенном способе.

У матери против этой болезни имелось одно, тоже проверенное, средство: стакан крепкого чая с подгорелым сухариком. К нему она и прибегала.

Промаявшись до обеда от безделья и голода, я сказал матери, что живот у меня вполне прошел, и, чувствуя смутные угрызения совести, даже изъявил желание заняться каким-нибудь полезным делом, например, сходить к железнодорожному переезду поторговать семечками. Приятно удивленная мать тут же насыпала мне в старую наволочку с полведра жареных подсолнечных семечек.

— Гляди-ка ты, что школа-то с вами делает, с чертями безмозглыми! — одобрительно сказала она. — Может, хоть матери научитесь помогать.

У меня же на этот счет были свои соображения. Я думал: вот продам семечки, принесу домой деньги, мать еще больше обрадуется — и тогда завтра можно будет попытаться убедить ее, что, пока все подсолнухи не распроданы (а мы наколотили их несколько мешков), в школу мне ходить не стоит.

Возле железнодорожного переезда был не базар, а гак себе — базарчик на несколько точек. Одна бабушка продавала самосад, крутились иногда пацаны из шайки Мишки-Буржуя с папиросами «Пушки» или старый бабай сидел на корточках возле мешочка с урюком. Семечками здесь монопольно торговал сухорукий инвалид по прозвищу Хайлай. Хайлай стоял у переезда каждый день, в любую погоду, высокий, прямой, как палка, с опущенной вдоль туловища левой рукой, а прозвище свое получил за то, что через равные промежутки как заверенный, открывая рот, набитый железными зубами, и хайлал:

— А вот жар-р-р-рен-н-н-ные, кален-н-ные, с Ашхабада привезен-н-ные!

Я устроился с наволочкой возле Хайлая и, подражая ему, завопил про жареные и каленые. Инвалид покосился на меня, но смолчал пока.

Мое преимущество обнаружилось очень скоро. Я захватил из дому в качестве мерки большой граненый стакан. У Хайлая стаканчик был маленький, алюминиевый, с толстым бронебойным дном — сделанный, наверное, по заказу. В него входила маленькая горстка семечек, тогда как от моей порции у покупателей заметно толстели карманы.

Хайлай выждал момент затишья в торговле, освободил свою посудину и стал медленно пересыпать в нее семечки из моего стакана. Рюмочка его уже наполнилась с верхом, а семечки все еще текли обратно в наволочку. Хайлай задумчиво посидел возле меня на корточках, пожевал губами, потом придвинул свой мешок и сказал: