Изменить стиль страницы

Мужик затоптал цигарку и принялся вертеть другую.

— Опять же, деньгами ссужает, — продолжал он о барине. — И процент не берет. Не то что Пантелей, кровосос-то этот. Ты вон пойди пересчитай — у нас уже полдеревни под железными крышами… Или такая ещё картина: сад у него богатейший. И яблоки сортовые, белый налив. На всю деревню славятся. К нему из города перекупщики едут. Доходное, конечно, дело. А собирать кому? Вот он и скликает народ. Условия кладет такие: гривенник в день — и еще льгота: в какую посудину сбираешь, ту к вечеру, полнехоньку, неси домой. Дак бабенки наши к нему — чуть не в драку. Да что бабы — ребятишки малые, там ему от горшка два вершка, и те бегут. И корзину норовят ухватить какую побольше. Назад-то потом ее, полную, волоком тянут. Смех и грех… Одно неладно: навоз заставляет на поля возить. Прям неволит. За горло берет. Который хозяин, значит, не возит — тот в праздник к водке не подходи. Ни боже мой! Бабе платка не будет, ребятишкам — гостинцев. Про ссуду я уж молчу. За ссудой такой даже и не стучись, не кланяйся — не даст!

— На его поля неволит возить? — поинтересовался Пуськин.

— На евонные само собой. Но тут какая неволя? Он нас же, мужиков, нанимает. И за платой не стоит. На свои собственные велит возить — вот какая штука!

— На свои собственные какая же неволя? — не понял Иннокентий Васильевич.

— А такая… Возить-то зимой надо. Соображаешь… Сам сопли морозишь, лошаденку моришь. И всё за так, за здорово живешь.

— Почему же за так, — солидно завозражал Пуськин. — Ведь это для урожая полезно.

— Господам, может, и полезно. А мужик — он как понимает: даст бог — будешь с хлебушком, а не даст, осерчает за грехи наши — по миру пойдешь. И хоть ты тут занавозься.

— И часто он дает, бог-то?

— Дак ведь тут как… У которого хозяина землицы побольше, да пожирнее она, кормилица, — тому и даст почаще. А у которого пустоши да неудобья — такому хоть задавайся.

— Прав, выходит, барин-то! — воскликнул прозревший Пуськин. — Не злодей он вам, значит?

— Какой же злодей! — удивился собеседник. — Такого барина поискать. Богу на него молимся… Вон соседские-то, из Ильинки, нищета нищетой — избушки кольями подпирают. Вот там — злодей. Зверь, можно сказать. А у нас — что ты! Ты пройди по деревне, посмотри на дома… — он опять начал было про железные крыши, но Пуськин уже дрыгал от нетерпения коленкой — чувствовал: наступил момент.

— Так зачем же палить? Раз хороший, — чуть ли не закричал.

Собеседник не сразу ответил. Скрутил еще одну цигарку. С треском затянулся.

— Надо палить, — сказал твердо. — Барин!.. Вот потому и надо. Беспременно.

— Не вижу логики, — пробормотал Пуськин. И, опасаясь, что собеседник не поймет его, пояснил: — Резона не вижу.

— Есть резон! — убежденно ответил мужик. — Избалуется народ. Уже, считай, избаловался. Раньше он, бывало, идет навстречу — дак за полверсты шапку ломает: мое почтение, Игнат Прокопович!.. А теперь? Теперь он идет — не дышит, и бздит — не слышит. Нарочно морду воротит. Как же — ровня! Теперь у него свой дом под железом, хлеба — полные закрома, баба гладкая, ребятишки в школу бегают бесплатно… Она ведь, барыня, сама их учит. Забесплатно. Всех.

Пуськин смутно начал догадываться, что разговаривает он с типичным деревенским кулаком, и что политграмота его здесь не проходит, вовсе не воспринимается — биологически.

Тут, откуда-то из темного переулка, налетел на них странный человек — весь какой-то вертящийся: руки у него возбужденно вертелись, ноги пританцовывали, шапка, казалось, сама по голове елозила.

— Игнат?! — вскричал человек тонко. — От это раз! От это семечки! — он хотел всплеснуть руками, но промахнулся. — Мы сидим все, лампы прикрутили, извыглядывались — вот-вот, думаем, займется!.. А он тут цигарки покуривает!.. Это что жа? Это как тебя понимать?!

Игнат чего-то вдруг обозлился. Может, на заполошного этого мужика, на то, что степенную беседу тот испортил.

— Извыглядывались! — передразнил. — Ишь, ерои! Выглядывают они сидят… Вот шли бы сами и палили!

— Дак ведь!.. — растерялся мужик. — Тебе вить обчество приговорило. Значит, сполняй.

— Приговорило! — снова передразнил его Игнат. — Приговорщики! — И решил, видать, подразнить мужика: — А вот сидит человек. Ненашенский. Сторонний. И не глупой, видать, не тебе, свистодую, чета… Вот у него тоже приговор имеется: не надо барина жечь-то. Вовсе. Это как тебе покажется?

— Где человек?! — встрепенулся вихлястый. — Какой такой человек? — И близко наклонился к лицу Иннокентия Васильевича. — Да это жа!.. Это жа шпиён барский!.. Ах ты, оборотень! — и сгреб Пуськина за грудки.

Пуськин рванулся, кувыркнувшись через бревнышки. Посыпались пуговицы с косоворотки.

— Стой! — закричал мужик. — Врешь — не уйдешь!.. Игнат, забегай ему слева!

Игнат, гремя ведром, забегал слева.

Вихлястый, хрипло свистя горлом, топал за спиной.

Да куда там! Они кого догонять-то вздумали? Бывшего чемпиона межвузовской олимпиады по бегу на двести метров с барьерами. Мастера спорта. Кандидата в Олимпийскую сборную.

Иннокентий Васильевич лупил так, что, извиняемся, лапти в задницу влипали.

Бежал он в сторону леса. Вернее, подлеска, что обнаружилось при первом соприкосновении. Чтобы уберечься от лунного света, Пуськин низко пригнулся и пошел закладывать заячьи петли.

Мужики потеряли его сразу на опушке.

И сами, видать, порастерялись.

Они долго еще аукались, перемежая ауканья матерками, потом — слышно было — сошлись и, переругиваясь па ходу, поворотили назад, к деревне.

Переругивания их разноголосые доносились все глуше и глуше.

Снова раннее утро

Проснулся Иннокентий Васильевич, когда солнышко припекло ему затылок.

Как? Когда он упал? Где его сон сморил? Пуськин не помнил: отшибло. То ли, может, головой ударился, то ли нервное потрясение его свалило.

Он перевернулся на спину. И обнаружил, что лежит среди вырубок. Массивные сосновые пни окружали его. «Спиридонова, видать, работа, — подумал Иннокентий Васильевич, вспомнив вчерашний рассказ бабки о своем «сродственнике», перекупившем у барина Овчинниковскую рощу. — Чисто, однако, бреет, живоглот — подряд, не выборочно».

Вырубки были, впрочем, не свежие. Вокруг иных пеньков поднялись уже молоденькие, полуметровые сосенки. Азартно перла вверх разная прочная растительная сволочь. Пуськин стихи вспомнил одного своего знакомого поэта: «…Стебли проворные, сорные солнцу рванулись навстречь». Он плохо разбирался в породах деревьев и сортов трав. Стыдился этого: как приверженцу деревенской тематики, ему бы полагалось поименно знать каждую былинку — да вот не мог запомнить, не умел.

Пели проснувшиеся птицы, щебетали, чирикали.

Пуськин и птиц не различал по голосам.

Но все равно было хорошо лежать вот так, наслаждаться их щебетом.

Пуськин аж глаза от наслаждения зажмурил.

За соседним кустом вдруг приглушенно заговорили.

Иннокентий Васильевич напрягся — подумав: не вчерашние ли это его преследователи? Но потом вслушался: нет, не они — другими были голоса. Содержание разговора его, однако, не утешило:

— Филь, а Филь! — скрипуче зудел первый голос, похоже старческий. — Ты глянь, лапоточки на ем какие барские. Прям загляденье. Празднишные, а?.. Давай сымем.

— На что они мне? — лениво ответил молодой бас. Не бас даже, а какой-то нутряной земной гул. — На нос рази?

— От ты какой, Филя! — сварливо обиделся первый голос. — Всё о себе, да о себе!.. Тебе не нужны, а мине в самый раз.

— Ну, вот и сымай, — зевнул невидимый Филя.

— Сымай! Рази ж я один с ним совладаю. Гляди — какой боров гладкий.

— Тады ходи босиком. Ты жа у нас привышный. У тебя вон на подошвах-то наросло — ровно у коня на копытах, — Филя, похоже, не лишен был юмора. — По стерне идешь — дак стерня ломается.

Собеседник обиженно плюнул и умолк. Но — ненадолго. Нетерпение его, видать, распирало.