После полудня
После полудня Иннокентий Васильевич оказался возле барской усадьбы.
— Барина бы проздравить надо! — пришло кому-то в голову — и небольшая толпа мужиков во главе со старостой двинулась по обсаженной молодыми кленами аллее к усадьбе.
Пошел и Пуськин.
Когда мужики приблизились к воротцам, то обнаружили, что опоздали с поздравлениями-то, и нерешительно затоптались. Там, во дворе, уже стояли двое «поздравителей» — утрешние знакомцы (или как их назвать) Иннокентия Васильевича: Родион с Васькой. Барин — важный и сытый, с разделенной надвое русой бородой, в пенсне — выслушивал их поздравления с крыльца террасы.
У мужиков в руках было для чего-то по хорошему осиновому колу. Родион опирался на свой животом — и потому стоял неколебимо, твердо, тверже однако даже, чем сидел утром па своем крылечке. Васькин кол лежал у него на плече, а сам он монотонно раскачивался — кругами.
— Барин. Ваше высокобродие! — кричал Родион высоким, не личащим ему голосом. — Защити от сына! Разоряет, подлец! Отдела требует! А рази ж это отдел? Грабеж, истинный грабеж… Рассуди, барин. Спаси от ирода!
Тут он, подпрыгнув, хрястнул Ваську колом по лохматой башке.
Васька боднул воздух, на момент прекратил вращение и сплеча огрел папашу. Да так крепко, что палка даже отскочила от лысины Родиона, как от тугого надутого футбольного мяча.
Эта деталь — отскочившая от лысины палка — смутно напомнила Пуськину что-то знакомое. Вроде он когда-то видел уже подобную сцену. Где? В кино? Или, может быть, читал?.. Вот так же стояли мужики, лупили друг дружку палками… Что-то еще там было… кто-то был… Ах, да! — барское семейство. Чай пили на террасе.
Здесь же барин был один. Но тоже, как видно, внезапно оторванный от чаепития. Или — от обеда. Во всяком случае, в руке у него была белоснежная накрахмаленная салфетка, и он этой салфеткой еще промокал усы.
— Братцы! — говорил он увещевательно. — Прежде всего я прошу… и раньше просил — припомните — не называть меня барином. Я вам не барин. То есть, вообще, не барин. В принципе. Ну да, я приобрел здешнюю усадьбу. Но это ровным счетом… из этого, словом, вовсе не следует… Мой дед пахал землю, крестьянствовал, как и вы. Отец, будучи отпущенным на волю, занимался мелкой торговлей. Сам я долго и упорно учился — на медные гроши, стал агрономом. Затем много работал, служил. Да и сейчас тружусь от зари до зари — вам ли не знать?..
Мужики в течение его речи еще по разочку оглоушили друг друга.
— Во-вторых, я вам не судья, — сказал барин, с тоской глядя поверх их голов. — Вам бы следовало к земскому начальнику обратиться. Или же к господину приставу. К мировому судье, наконец.
Мужики не слушали его. У них дело пошло, что называется, потоком — как на молотьбе. Движениями, отработанными до автоматизма, они буцкали и буцкали друг друга по головам. Верно бабка-то утром говорила: злые были работники. Старательные.
Выглянула барыня, истеричного вида особа. Прижала ладони к худым щекам, взвизгнула:
— Николя! Прекрати же как-нибудь это безобразие! О, господи!
— Действительно, господа! — обратился барин к народу, наблюдавшему побоище из-за оградки. — Уняли бы вы их! Ведь это же… Ведь они, того гляди, поубивают друг друга.
— Ништо, барин, — почтительно откашлявшись в кулак, молвил староста. — Оне привышные.
У Васьки от усердия переломилась палка. Родион неожиданно проявил великодушие к безоружному.
— Вот Васька! — плаксиво закричал он. — Ну, не ирод ли ты, а? Ить я бы тебя сычас измордовать мог! Мог бы — нет? Чего молчишь-то?.. А я тебя, дурака, жалею.
Барин, видя, что безобразие пресеклось само собой, обреченно махнул салфеткой и ушел в дом. Подался со двора и Родион.
Васька постоял, все так же монотонно раскачиваясь, затем развернулся и, низко пригнув голову, почти переломившись пополам, погнался за отцом. Боднуть он его хотел? или, может, наподдать ногой пониже поясницы? Но — промахнулся. Его шибко кинуло в сторону — и он, наконец-то, упал, саданувшись лбом в ствол клена…
Поздним вечером
Странно — Иннокентию Васильевичу есть не хотелось. Хотя уже вечер наступил. Ночь, считай. Луна взошла. Такая круглая, ясная, словно умытая, пятна на ней даже не просматривались. Иннокентий Васильевич несерьезно так подумал: «А может, их и не было, пятен? Раньше-то. То есть, сейчас… Может, они позже появились. Надымили с Земли отравой разной — вот они и образовались».
Он сидел на бревнышках, у крайнего дома деревни, недостроенного еще. Но плетнем уже огороженного. Собственно, он в этом доме и намеревался переночевать. Думал так: «Все равно там пусто. А утречком пораньше уйду». На постой проситься не хотелось. Да и к кому? К бабке разве той, утрешней? Дак ведь заговорит, старая перешница. Он положил на колени узелок свой походный, думал: «Развернуть? Колбасы кусочек отломить, что ли?»
И подошел к нему человек. Интересный субъект. В суконном костюме, в сапогах хромовых, остроносый, в очках (что-то много очкастых здесь попадалось). В руках человек держал ведро. Из ведра торчали длинные палки (кудель, намотанную на них, Пуськин еще не видел), что-то погромыхивало в нем — стеклянно, похоже бутыль.
— Мил человек, — сказал подошедший, — у тебя часом серянок нетути ли?
Пуськин не сразу ответил. Он вспомнил про «зажигалку», лежащую в кармане, но вспомнил также, что она не зажигает.
— Нету. Увы, — ответил он.
— Вот и я говорю — увы! — вздохнул человек и присел рядом с Пуськиным. — Все вроде захватил: и палку с куделью промасленной, и карасина бутыль… А серянки забыл. И как его теперь палить — ума не приложу.
Смотрел он при этом куда-то в сторону ближнего леса.
— Лес… палить? — спросил Пуськин. — А для чего?
— Што ты! Лес! — удивился человек, оскорбился даже. — Скажешь тоже… лес! Как можно! Што ты… Уж это последний рази злодей удумает… Лес!..
От великого расстройства он полез в карман за кисетом, но вспомнил, что серянок нет — и еще больше расстроился:
— Вот ведь пропасть! И закурить-то нечем!
Он помолчал, головой качнул, покривился болезнено — и сознался:
— Барина иду палить. От какая задача… А серянки забыл, раззява. Все припас, а про серянки в голову не стукнуло.
Он опять вздохнул.
— Э-хе-хе! Вот они — грехи наши тяжкие… Просил мужиков, только что на коленях не стоял: пошлите, мол. Штыря, Доньку-кривого. Все равно он каторжный, душегуб — ему одна дорога… Нет, говорят, Штыря никак невозможно. Потому, ежели Штыря послать, это чистый будет разбой. Да от него потом, от собаки кривой, не откуписси. А ты запалишь — это вроде как божья кара. Ты мужик степенный, грамоте обучен, опять же — из хорошей семьи: тебя обчество уважает… Вот, стало быть, иду. А серянки забыл, дурак старый! — он сокрушенно хлопнул себя по голенищу. И обрадовался вдруг: — Вот же они! Серянки-то! Я их, значит, за голенище спустил. Ну, совсем из ума выжил!
По такому случаю свернул он цигарку — здоровенную: не очень, видать, торопился — на святое-то дело.
Угостил и Пуськина. Иннокентий Васильевич, хотя в принципе некурящий был, цигарки вертеть умел. А иногда и покуривал, дымил просто так, не в затяжку. Во время работы. Всё с той же, понятно, целью — для создания атмосферы. Так что он с этим делом справился. И задал мужику вопрос. Осторожный — поскольку обжегся уже нынче на заступничестве.
— Так что же, строгий, значит, барин-то? — спросил. — Лютует?
— То ись, как это лютует? — прямо-таки вознегодовал собеседник, — Слава богу, отлютовали. Раньше-то, конечно, было. Покуражились — над родителями нашими, царство им небесное! А теперь мы не барские, вольные. Тут, братец мой, такие есть мужики, так разжились, что он, туз козырный, самого барина купит-перекупит. Ну-ка, покуражься над ним. Э-ге!.. Не-ет, барин он хороший. Можно сказать, золотой барин… Скажем, как праздник храмовый — нам, обчеству, два ведра водки. А то и три. Бабам — по платку цветастому. Ребятишкам — пряники печатные. Это уж сама барыня. Она у него из благородных. Некрасивая только больно. И худая, как щепка. Я думаю, он за ней большую деньгу взял. Так-то с чего бы? Сам он мужчина видный.