Изменить стиль страницы

Лицо у монаха широкое, щеки под дикой бородой круглятся пузырями, из-под холщевой скуфьи лезут во все стороны жесткие космы, сидел он, уместив между ног высоченный посох, увенчанный сверху деревянным крестом, с железным острием на конце. Крест на посохе для благословения, железное острие на случай, если доведется где отбиваться от зверя или лихих людей.

Монах немного передохнул и загудел громче, во весь голос:

— Чуйте, православные, седьмая тысяча лет на исходе, исполняются сроки, как положил господь бог. Падет на землю звезда, имя ей полынь, и вода станет горькою, и солнце и луна затемняется. И сойдет на землю язва и от нее умрет на земле всех людей треть. И иные будут знамени на небе и на земле, по них узнаете — близится последний день и страшный господень суд.

Оника Жердяев, грузный и скуластый человек, купец-суконщик, длинно вздохнул. За ним завздыхали и остальные. Старухи торопливо махали сухими пальцами, крестясь. Оника громко сказал:

— Знамени уже объявилися. Брат Костя на сей неделе воротился, в Ярославль ездил с немецким товаром. От тамошних людей слышал — в Ростове озеро голосом человечьим выло. Только в ночь люди заснут, а оно как завоет, да как застучит, будто вдесятеро молотов кузнецы бьют. Добро бы одну ночь, а то две недели этак. От страха не знали, куда податься. И попы с крестом к озеру ходили, и золотые кольца в воду кидали, думали водяной расшалился, а оно все воет да воет.

Заговорили со всех сторон. Знамени, оказалось, являлись уже везде, рассказывали о них приезжие люди: где луна затмилась, где мороз среди лета ударил, где в город белый волк среди бела дня забежал.

Монах постукивал посохом, нетерпеливо поглядывал вокруг, досадовал, что не дали ему договорить. Когда люди, натолковавшись, примолкли, загудел опять:

— Уразумел я: старец тот ликом светлый был Микола, господний угодник, убогой обители нашей заступник, и велит он мне недостойному идти в мир вещать людям, чтобы души свои спасали. Затрубит труба архангелова и многих человеков застигнет врасплох, и предстанут они на суд господень в мерзости и грехе. А суд тот близок, седьмая тысяча лет от сотворения мира на исходе, миру же положено стоять семь тысяч лет без десяти.

Оника Жердяев откинул полу кафтана, вытащил за ремень кишень, покопался, подал монаху серебряную монетку, подавая, спросил:

— На обитель, что ли, собираешь?

Еще двое купцов дали по денежке, остальные только вздохнули. Может быть, и в самом деле знамения есть — приходит миру конец, а может, странник и пустое несет. Кто его знает? По-настоящему, следовало бы страннику дать денежку, да с чего давать, торговля летом совсем тихая, иной раз случается — до вечера у лавки просидишь, а покупатель за день и близко не подойдет, так и уберешься домой без почину с пустым кишенем.

Ждан постоял, послушал про знамения. Куда ни приди, разговор у всех один: седьмая тысяча лет от сотворения мира истекает, близится свету преставление, затрубит труба архангелова, воскреснут мертвые и с живыми вместе станут перед богом на страшный суд. Суд же у господа скорый — отправляйся прямешенько в ад на муку вечную. В раю мало кому местечко оставлено, может быть, из тысячи людей одному райская доля выпадет.

Три года уже прошло, как Ждан ушел из Смоленска. Об Упадыше ничего верного тогда так и не узнал. Мещане говорили, что скоморошьего атамана удавили на дворе у пана наместника. Но никто не видел удавленника своими глазами, и не понятно было, чего ради стал пан наместник жаловать Упадыша виселицей на своем дворе, а не на Поповом поле, как делалось со всеми злочинцами.

Ждан, когда уходил из Смоленска, дал попу сколько было нужно, чтобы пел поп по Упадышу панихиды. Бродил он потом три года, не приставая ни к какой скоморошьей ватаге, не звал и в товарищи к себе никого. По ночам часто снилось ему пустое Попово поле и мертвые лица удавленников, чудился тихий голос старого Кречета:

«Сеяли вы, люди перехожие, семя доброе, взошло семя не по-доброму…» Песни Ждан теперь складывал и пел такие печальные, что у людей, как они ни крепились, слезы сами просились на глаза. Веселые слова не шли на язык, и печальные песни уже не чередовались с веселыми и потешными, как было прежде, поэтому на братчины и пиры, где люди хотели повеселить душу, Ждана зазывали не часто, и многие месяцы приходилось ему перебиваться с хлеба на воду.

Стоял Ждан на торговой площади, слушал, что толковал странник о знамени и скором конце света, вспоминал поучения инока Захария. Давно это было, десяток лет, пожалуй, прошло уже, когда жил он у монахов в обительке под Можайском. Поучал тогда Захарий — в мире все тлен и суета, людское веселье и жизнь плотская от беса, настоящая жизнь на небесах, там уготовано праведной душеньке вечное блаженство.

От воспоминаний, вздохов купцов и старушечьего шепота стало тоскливо. Разумей Ждан книжную грамоту, прочитал бы в книгах сам то, о чем монахи и попы толкуют. Знал бы, за какой грех положено человеку в адовом огне гореть вечно, за какие добрые дела вкусит душенька блаженство в раю, а то, кто их разберет — попов да монахов! Грамоте же научиться все было не у кого. Не часты на Руси грамотеи. Попы — из десяти девять ни аза, ни буки не разумеют, церковную службу правят, перенявши у других попов с голоса, как скоморохи перенимают друг у друга песни…

Монах спрятал монеты, раскрыл рот опять вещать о знамениях, но поперхнулся и замолчал. Неторопливой походкой, загребая полами монатьи сохлую грязь, шел прямо к сборищу долговязый поп. Люди перед ним раздались. Поп стал перед странником, прищурил глаза, темные, с недоброй искрой, жилистыми пальцами сжал в руке бороду длинную, хвостом. Монах разом ссутулился, вылез из колоды, блудливо юля взглядом шагнул к попу, согнул спину, ладони лодочкой, и голос тонкий, совсем не тот басовитый, каким только что вещал о конце мира:

— Благослови, отче…

Поп помедлил, ткнул перед собою перстами, сердито буркнул:

— Именем? Именем каким прозываешься?

Монах закатил глаза, заговорил умильно, нараспев:

— Раб божий Нифонт, малоозерской Никольской обители смиренный инок.

— Пророчествуешь, Нифонт?

Поп склонил голову набок, разглядывал монаха, точно пойманного зверька, ноздри, широкие и волосатые, с глубоким вырезом, раздувались, будто обнюхивали странника. Ждан вгляделся в попа, сразу вспомнил горенку у Ириньицы в Огородниках, заплаканные глаза Белявы и надтреснутый голос попа Мины. Он и есть поп Мина, долговязый, сутулый, с жадными ноздрями и бородой, смахивающей на лисий хвост. Поп буравил странника глазами, выспрашивал:

— Видение какое было, или по писанию вещаешь?

Монах опять стал рассказывать, как ему являлся Микола угодник, велел оставить обитель и идти в мир вещать. Говорил он несмело, поглядывая то на попа, то на купцов. Поп слушал, и сердитые складки на лбу расходились. Дослушав Нифонта до конца, сказал:

— Как вечерня отойдет, наведаешься ко мне на подворье, там я тебя еще поспытаю, а до того — нет тебе моего благословения вещать.

Поп повернулся идти, и опять перед ним все расступались и кланялись. Монах тихо вздохнул и, волоча посох, понуро поплелся в другую сторону. Ждан спросил купца Жердяя, как попа зовут. Жердяй оглядел его с головы до ног, ответил сердито:

— Черный поп Мина. Ты, видно, птица залетная, когда попа Мину не знаешь. Мина всем попам поп и в книжном научении дошлый. В Псков от самого владыки архиепископа из Новагорода прислан научать поповских детей книжной грамоте да за попами глядеть и владыкину корысть блюсти. А живет Мина на подворьи обители живоначального креста.

В горнице жарко.

Печь с трубой топится по-белому, но от лампадного чада, жары и человеческого дыхания в тесной горенке дух тяжелый — хоть топор вешай. От стены к стене — стол. На длинных скамьях по обе стороны стола сидят ученики. Учеников двенадцать, все сыновья псковских попов и дьяконов.

Младшему из учеников, сыну вознесенского дьякона, ясноглазому, пухлолицему отроку Христе недавно минуло одиннадцать лет; у Митяйки Козла, сына успенского попа, что в Запсковьем храме, курчавится на подбородке и щеках темная бородка, грудь — хоть жито молоти, руки — схватит шутя кого из молодших учеников, на коже так и останутся синие пятна. Парню за двадцать годов переходит, давно бы пора Митяйке жениться и чад плодить, он же вместо того третий уже год сидит с отроками за псалтырью, не может одолеть книжной премудрости.