Изменить стиль страницы

— Всякое дело из рук валится. Бывало, возьмусь кольца кольчужные бить или наручья ковать, — работа под руками горит. Заезжие купцы говорили: таких мастеров, как Олеша, и в Кракове и в Вильне, и в немецких городах нечасто сыщешь. Кольчуга легкая, по весу отроку впору, а придется к делу — ни меч, ни сабля не берут. Панцырь хоть чеканом бей, хоть секирой секи…

Олеша усмехнулся горько, одними губами:

— И кольчуги, и панцыри Олеша ковать умеет, только умельство мое не на добро. Обряжается в Олешины кольчуги и панцыри литва, Руси вороги, Москвы зложелатели.

Говорил Олеша, переводил глаза то на Упадыша, то на Ждана:

— От дум нет покоя. Литва на Москву войною ходит, а Олеша на литовских людей кольчуги и панцыри готовит. Не бывать больше тому. Доспехи воинские готовить кину. Не доведется Олешиной кольчуге встречаться с московским мечом. Стану не доспехи ковать, а мужикам косы да серпы.

В избу вошел кузнец Емеля Безухий, за ним молодой кузнец из тех, что были на братчине. Емеля опустился на лавку, слушал, что говорил Олеша, по лицу нельзя было догадаться, о чем Емеля думал. Олеша сник, сидел понурившись. Емеля пождал, не скажет ли Олеша еще чего, тогда заговорил:

— Речи твои ладные. Послушай теперь старого волка Емелю. Емелины уши у ката остались, голову пан Сакович Емеле оставил, есть ему чем думы думать. Приспело время смоленским кузнецам — не кольчуги и панцыри боярам и шляхте ковать, да и не серпы с косами, а бердыши и ножи слободским мужикам, другую жатву жать — боярские и шляхетские головы. Кольчуги и панцыри слободским мужикам не по карману, управятся и без них. Сговаривать людей, каких кто знает, кузнецам кузнецов, бочарам бочаров, чтобы не проведал пан наместник. От каждого конца выбрать голов, головам поднять людей, когда приспеет день и час.

Вошел Кречет, садиться не стал, оперся на посох, стоял у двери, опустив бороду, белую даже в избяных сумерках. Упадыш достал лучину, вздул от углей на загнетке. Огонек осветил неподвижное, из меди, лицо Емели и впадины ниже висков. У молодого кузнеца зрачки горели зло и радостно. Ждан подумал: «Прийдись к делу, такой на литву с голыми руками полезет». Молодого кузнеца Ждан видел уже несколько раз, когда пел он с ватажными товарищами песни, и так же горели тогда у парня глаза.

Пришло еще двое кузнецов, заранее уговаривались сойтись у Дронки Рыболова. Проговорили долго. Уходили кузнецы, когда, возвещая полночь, перекликались кочеты. Кречет ушел последним. На прощанье сказал:

— Мужик-пахарь сеет зерна, а скоморохи песни. Зерно падает в землю, а песня в человеческое сердце. Сеяли вы, люди перехожие, песни добрые, а каковы всходы будут, не ведаю. От доброго семени надо быть и всходам добрым.

Полуденное солнце заливало реку стеклянным зноем. На берегу два мужика, влегши в лямку, тащили бичевой груженую ладью. С мужиков пот катился градом, потемневшие рубахи хоть выжми. Пора бы давно остановиться передохнуть. Остановись, а с ладьи тотчас же дюжий голос зыкнет: «Пошли! Пошли! Чего стали!». С кормы махнет широким веслом кормщик и себе прикрикнет: «Пошли! Пошли!».

В ладье, у загнутого гусиной шеей носа, на кошме, кинутой поверх тюков с товаром, рядышком растянулись московские купцы Лука Бурмин и Шестак Язык, кумовья. Оба дюжие, ширококостные, похожие друг на друга обожженными солнцем лицами и огненно-рыжими бородами.

Лежали купцы брюхом вниз, разомлевшие от зноя, сонно смотрели по сторонам на темно-зеленый ельник, подступавший вплотную к берегу, на желтые отмели с застывшими на одной ноге цаплями.

Год назад, прельстившись на великие барыши, отплыли Бурмин с Шеста ком из Москвы. В ладье были меха куньи, лисьи, по малости прихватили бобра и соболя.

Товар закупили кумовья вскладчину, взявши деньги под рост у купчины Дубового Носа. Уговорились, и в том целовали крест, обид друг другу не чинить, барыш не таить, что наторгуют, делить поровну.

После того, как отстояли кумовья обедню и отслужил Никольский поп молебен плывущим в путь, зашли они к ведуну. Ведун из пука сухих трав вытащил два стебелька, пошептал примолвление, купцам велел за собою повторять: «Еду я во чистом поле, а в чистом поле растет одолень-трава. Одолень-трава! Не я тебя поливал, не я тебя породил; породила тебя мать-сыра земля, поливали тебя девки простоволосые, бабы-самокрутки. Одолень-трава! Одолей ты злых людей, лиха бы на вас не думали, скверного не мыслили, отгони татя, и разбойника, и чародея, и ябедника. Одолей нам горы высокие, долы низкие, моря синие, берега крутые, леса темные, пеньки и колоды. Лежи, одолень-трава, у ретивого сердца, во все пути и во всей дороженьке».

Сунул ведун кумовьям по сухому стебельку, велел носить под рубахой в ладанке у сердца, сказал, что можно теперь ехать хоть за самые дальние моря, худого ничего не случится.

Где водой, где волоком добрались Лука с Шестаком до Смоленска. В Смоленске дали провозную пошлину с ладьи и с товара, и еще куницу в почесть наместничьему осьминнику, чтобы не чинил зацеп.

Хоть и пришлось порядком поистратиться, знали кумовья — продадут в Кафе меха, наберут кафинского товара, вернутся в Москву, — и пошлина, и почесть, все покроется с лихвой.

От Киева до Кафы товары надо было везти по сухому пути. Пришлось долго ждать, пока соберется караван. Набралось купцов десятка три — литовские, немецкие, фряжены, русских купцов было всего восемь, московских четверо, двое из Твери и двое из Новгорода. Ранней осенью тронулись в путь. Путникам приходилось смотреть в оба. Из каждого степного оврага, того и жди, вылетят на коньках разбойники. Дознавайся потом хан, что за люди разграбили караван и побили купцов. На возах с товаром у купцов была своя ратная сброя: самострелы, пищали, секиры, мечи.

Зорко вглядывались купцы в пепельную степную даль. Степь была пуста, нигде ни души. Только каменные бабы, сложив на животе руки, смотрели на купцов с высоты редких курганов, да стаи саранчи, проносясь над головой, наполняли воздух треском крыльев.

Вздохнули купцы спокойно, когда забелели в степи высокие башни и крепкие двойные стены Кафы.

Остановились кумовья в караван-сарае, московские, тверские и новгородские купцы сговорились цену на товар всем класть одну, ножки друг другу не ставить.

Была осень, время, когда съезжаются в Кафу купцы со всех сторон.

На зеленых ленивых волнах у деревянных помостов покачивалось множество черных, добротно просмоленных кораблей. С утра до вечера не умолкал на торговой площади разноязычный гомон генуэзских, царьградских, немецких, русских, татарских, фряжских и еще кто его знает каких только купцов.

Лука с Шестаком первое время дивились в Кафе всему: и каменным с цветными стеклами палатам городского сената, и стрельчатым латинским церквам, и мраморным львам, метавшим из пастей воду на площади перед консульским дворцом. До смерти напугались они, столкнувшись раз нос к носу с черным арапом, думали — дьявол. Когда же разглядели, что крестится арап крестом по православному, умилились «Батюшки, наш!». Оказалось, был арап холопом греческого купчины.

Русские купцы сбывать товар не торопились, товар был у всех один — меха, ждали хороших цен, когда еще подъедут купцы. В Москве, собираясь в путь-дорогу, кумовья прикидывали, как будут они без языка вести дела с иноземными купцами. Оказалось — русских людей в Кафе было много, были то полонянники, уведенные татарами и проданные в неволю. Русская речь слышалась на каждом шагу. Многие кафинские купчины московскую речь знали хорошо, и когда приходилось вести торговлю с русскими, обходились без толмача.

Осень выдалась сухая. Солнце радовало кумовьев ласковым теплом. Щеголять можно было в одних легких кафтанцах, в Москве давно бы пришлось в шубу и валяные сапоги лезть. Потягивая в корчме сладкое, греческое вино, перекидывались кумовья словами:

— Теплынь!

— Благорастворение воздухов!

Зиму кумовья перезимовали в Кафе, потихоньку-полегоньку сбыли товар, что отдали за деньги, что обменяли на заморские товары: ладан, шафран, шелк, гвоздику, грецкие орехи, перец, царьградские ожерелья, кафинские ковры. За зиму и синее море, и веселый разноязыкий гомон на торговой площади, и вопли маленьких осликов, и крик плешивых верблюдов, и вой басурманского попа на минарете опротивели до чертиков. Хотелось поскорее к дому в Москву, к синим дымкам над тесовыми кровлями в морозные утра, когда снег звонко хрустит под ногой, а по улицам тянутся к торгу обозы со съестным, и мужики — возчики, притоптывая, хлопают рукавицами и покрикивают в заиндевелые усы, — ко всему привычному и родному.