Изменить стиль страницы
На время любо им, чтоб веселился мир,
но песнопенья их, парнасские банкеты,
похожи иногда на пеликаний пир.
Когда они твердят о ложном упованье,
поют забвение, любовь или печаль,
душа от песен их раскроется едва ль.
Как шпага быстрая, их звонкое взыванье
кольцеобразное сияние чертит,
но капля крови там дрожащая блестит.

Поэт

О Муза, многого не требуй,
о жадный призрак, полно звать!
Когда клубятся вихри к небу,
кто станет на песке писать!
Как птица, молодость, бывало,
у самых губ моих витала,
запеть готова каждый миг.
Но столько выстрадал я в мире,
что если первые четыре
стиха сложил бы я на лире,
она б сломалась, как тростник.
Альфред де Мюссе. Декабрьская ночь
Однажды, в детстве, после школы,
я в нашей зале невеселой
один читал на склоне дня;
вошел и сел со мною рядом
ребенок в черном, с кротким взглядом,
как брат, похожий на меня.
Склонясь, печальный и прекрасный,
к свече, пылающей неясно,
он в книгу стал глядеть со мной;
к моей руке челом прижался
и до рассвета так остался —
в мечтах, с улыбкою немой.
В мое пятнадцатое лето
по вереску в дубраве где-то
однажды брел я наугад;
прошел и сел в тени древесной
весь в черном юноша безвестный,
похожий на меня, как брат.
Я у него спросил дорогу;
держал он лютню и немного
шиповника в пучок связал;
с очаровательным приветом,
слегка оборотясь, букетом
на ближний холм он показал.
Во дни слепой сердечной жажды
я у огня рыдал однажды,
измену первую кляня;
поближе к трепетному свету
сел кто-то, в черное одетый,
как брат, похожий на меня.
Дышал он сумрачной тоскою;
он твердь указывал рукою,
в другой руке блестел кинжал,
он знал мои глухие думы,
но испустил лишь вздох угрюмый
и, как видение, пропал.
Во дни, когда, гуляка вольный,
подняв бокал, под гул застольный,
любому тосту был я рад, —
одетый в черное, нежданно,
сел рядом собутыльник странный,
похожий на меня, как брат…
Он плащ стряхнул, на тощем теле
лохмотья пурпура висели,
и был он в миртовом венке, —
симво'л бесплодья, он склонился;
мы чокнулись, бокал разбился
в моей трепещущей руке.
А год спустя, порой ночною,
лежал недвижно предо мною
отец мой, вечностью объят;
у ложа смертного покорно
сел сирота в одежде черной,
похожий на меня, как брат.
Глядел он влажными очами,
увит терновыми шипами,
как ангел, нежен и уныл;
и лютня на земле лежала,
и в грудь вошел клинок кинжала,
и пурпур цвета крови был.
Его запомнил я так ясно,
что после в жизни я всечасно,
повсюду — узнавал его;
поистине то — призрак странный,
друг пасмурный и безымянный,
не демон и не божество.
Когда же, не стерпев страданья,
задумав дальние скитанья,
чтоб смерть найти иль вновь расцвесть,
я вышел из родного края,
нетерпеливо настигая
надежды призрачную весть, —
на склонах Пизы, в Апеннинах,
на Рейне, в Кельне, и в долинах
пологих Ниццы, и тиши
дворцов Флоренции священной,
в шале, стареющих смиренно
в альпийской горестной глуши,
и в Генуе, в садах лимонных,
в Вевэ, меж яблоней зеленых,
и в атлантическом порту,
и в Лидо, на траве могильной,
где Адриатика бессильно
лобзает хладную плиту, —
повсюду, где, среди простора,
оставил сердце я и взоры,
терзаясь раной роковой;
повсюду, где хандра хромая,
на посмеянье выставляя,
меня тащила за собой;
повсюду, где, тоской суровой
тоскуя по отчизне новой,
я шел за тенью снов моих;
повсюду, где, пожив так мало,
я видел все, что сердце знало, —
все ту же ложь личин людских;
повсюду, где в пустыне пыльной
я, словно женщина, бессильно
рыдал, закрывшись рукавом;
повсюду, где в лесу тернистом
душа цеплялась шелковистым,
легко теряемым руном;
повсюду, где дрема долила,
повсюду, где звала могила,
повсюду, где коснулся я
земли, — садился при дороге,
весь в черном, человек убогий,
как брат, похожий на меня.
Откройся мне, ты, знающий все дали,
все колеи моих дорог!
Так скорбен ты, что я могу едва ли
в тебе признать мой злобный рок.
В твоей улыбке кротости так много,
так сердобольно слезы льешь…