Изменить стиль страницы
газетчик, праздный молодец,
в галошах мальчик с пегим ранцем,
шаров воздушных продавец
(знакомы с детства гроздь цветная,
передник, ножницы его).
Гляжу я, все запоминая,
не презирая ничего…
Морская улица. Под аркой,
на красной внутренней стене
бочком торчат, как гриб на пне,
часы большие. Синью жаркой,
перед дворцом, на мостовой
сияют лужи, и ограда
в них отразилась. Там, вдоль сада,
над обольстительной Невой,
в весенний день пройдешь, бывало:
дворцы, как призраки, легки,
весна гранит околдовала,
и риза синяя реки
вся в мутно-розовых заплатах.
Два смуглых столбика крылатых
за ней, у биржи, различишь.
Идет навстречу оборванец:
под мышкой клетка, в клетке чиж;
повеет Вербой… Влажный глянец
на листьях липовых дрожит,
со скрипом жмется баржа к барже,
по круглым камням дребезжит
пролетка старая, — и стар же
убогий ванька, день-деньской
на облучке сидящий криво,
как кукла мягкая… Тоской
туманной, ласковой, стыдливой,
тоскою северной весны
цветы и звуки смягчены.
Да, были дни, — но беззаконно
сменила буря тишину.
Я помню, город погребенный,
твою последнюю весну,
когда на площади дворцовой,
махая тряпкою пунцовой,
вприсядку лихо смерть пошла!
Уже зима тускнела, мокла,
фиалка первая цвела,
но сквозь простреленные стекла
цветочных выставок протек
иных, болезненных растений
слащавый дух, подобный тени
блудницы пьяной, и цветок
бумажный, яростный и жалкий,
заместо мартовской фиалки,
весной искусственной дыша,
алел у каждого в петлице.
В своей таинственной темнице
Невы крамольная душа
очнулась, буйная свобода
ее окликнула, — но звон
могучий, вольный ледохода
иным был гулом заглушен.
Неискупимая година!
Слепая жизнь над бездной шла:
за ночью ночь, за мглою мгла,
за льдиной тающая льдина…
Пьянел неистовый народ.
Безумец, каторжник, мечтатель,
поклонник радужных свобод,
картавый плут, чревовещатель, —
сбежались все; и там и тут,
на площадях, на перекрестках,
перед народом, на подмостках
захлебывался бритый шут…
Не надо, жизнь моя, не надо!
К чему их вопли вспоминать?
Есть чудно-грустная отрада:
уйти, не слушать, отстранять
день настоящий, как глухую
завесу, видеть пред собой
не взмах пожаров в ночь лихую,
а купол в дымке голубой,
да цепь домов веселых, хмурых,
оливковых, лимонных, бурых,
и кирку, будто паровоз
в начале улицы, над Мойкой.
О, как стремительно, как бойко
катился поезд, полный грез, —
мои сверкающие годы!
Крушенье было. Брошен я
в иные, чуждые края,
гляжу на зори через воды
среди волнующейся тьмы…
Таких, как я, немало. Мы
блуждаем по миру бессонно
и знаем: город погребенный
воскреснет вновь, все будет в нем
прекрасно, радостно и ново, —
а только прежнего, родного,
мы никогда уж не найдем…

<1921>

Родина
Как весною мой север призывен!
О, мятежная свежесть его!
Золотой, распевающий ливень,
а потом — торжество… торжество…
Облака восклицают невнятно.
Вся черемуха в звонких шмелях.
Тают бледно-лиловые пятна
на березовых светлых стволах.
Над шумливой рекою, — тяжелой
от лазури влекомых небес, —
раскачнулся и замер веселый,
но еще неуверенный лес.
В глубине изумрудной есть место,
где мне пальцы трава леденит,
где, как в сумерках храма невеста,
первый ландыш, сияя, стоит…
Неподвижен, задумчиво-дивен
ослепительный, тонкий цветок…
Как весною мой север призывен)
Как весною мой север далек!

<1921>

Тихая осень
У самого крыльца обрызгала мне плечи
протянутая ветвь. Белеет небосклон,
и солнце на луну похоже, и далече,
далече, как дымок, восходит тонкий звон,
вон там, за нежно пожелтевшим
сквозным березняком, за темною рекой…
И сердце мягкою сжимается тоской,
и, сетуя, поет, и вторит пролетевшим
чудно-унылым журавлям,
за облаками умолкая…
А солнце круглое чуть тлеет; и такая
печаль воздушная блуждает по полям,
так расширяется и скорбно и прекрасно
полей бледнеющая даль,
что сердцу кажется притворною, напрасной
людская шумная печаль.

<1921>