— Мы росли вместе, и я так привыкла смотреть на Афанасия, как ни брата.

— Росли вместе потому что… Да ты сама зияешь. Твой отец, капитан конной артиллерии Ишимский, доблестно сражался в Севастопольскую кампанию под командой моего отца, был тяжело ранен, выручая со своей батарей моего отца. Это не забывается. Он женился и доме моего отца… Я все это отлично помню, и, когда твой отец скончался, а потом умерла и твоя мать, ты осталась круглой сиротой и зажила в нашем доме со всеми нами, как наша родня. Но ты отнюдь не сестра и даже не кузина Афанасия.

— И все-таки я никак не могу себя представить женой Афанасия.

— И представлять не надо — надо стать. Афанасий едет на войну. Он хочет пород отъездом получить твое слово. Поверь мне, получив твое слово, он будет героем и, если Бог даст, целым и невредимым вернется домой: ты дашь, ему то счастье, какого он вполне заслужил.

— Простите меня, дядя, но я не могу дать такое слово.

— Почему?.. Что он, урод?.. Обезьяна какая-то?..

— Нет, конечно, не урод и не обезьяна… Красавчик — с детства это слышу. А все-таки не могу.

— Почему?.. Ну хорошо… Я понимаю. Ты умная, Вера… Мой Афанасий умом и талантами не блещет, он не в меня, а в мать пошел… Но он — такая прямота, такая честность, такой рубаха-парень… Как он будет любить тебя и холить…

— Дядя… Все равно, я не могу полюбить его.

— Еще раз спрошу — почему?

— Вы помните, дядя, Петергоф и соревнование выездами?

— А… Так, так, так… Белый пудель, — совсем по-кошачьи фыркнул Порфирий. — Ф-ф-уу!… Какая глупость! Но, милая моя, ты девушка, тебе девятнадцать лет и тебе рано это знать. Но это всегда так бывает. Афанасию двадцать три года. Он сангвиник, он молодчик, что же ему?.. Фу-ух, какие ты глупости говоришь, хоть и умная девушка… Нет, ты не думай об этом… Не думай и не думай… Посоветуйся с нашей милой графинюшкой. Ей-Богу, не потому, что отец, а по-совести — такого жениха не найти… И пожалей его…

Порфирий подошел к сидевшей в кресле Ворс и взял ее за плечи. Вера вывернулась из его рук и встала.

— Нет, дядя, благодарю за честь… Прошу не обижаться… Но… просто — не могу…

— Да что, у тебя есть кто-нибудь на примете?..

— Никого у меня нет — вы сами это отлично знаете. Кто у нас бывает?.. Где я бываю?.. Но за Афанасия я не могу выйти… Я просто не люблю его.

— Стерпится — слюбится.

— Таким путем ни ему счастья не дам, ни себе не получу.

— Что же сказать ему?.. Ты хотя бы обнадежила его…

— Дядя… В Малороссии, кажется, арбуз или тыкву в таком случае посылают.

— Ты еще можешь шутить!.. Ты отчаяние вместо надежды даешь человеку, идущему на войну.

— Что же я могу поделать? Я чувствую, что не люблю и никогда не полюблю Афанасия, — со слезами в голосе выкрикнула Вера. — Я никого никогда не полюблю. Я останусь старой девой. Но только умоляю, не мучайте, не мучайте меня. Я никому не мешаю. Я пойду… в народ. Но я не могу, не могу и не могу!..

Вера выбежала из будуара…

Порфирий постоял несколько мгновений в комнате, ожидая, не вернется ли Вера.

— Странная девушка, — сказал он. — С идеями!.. — и пошел к Афанасию.

Он застал сына в кабинете, в том же кресле, в той же позе.

— Ну что? — спросил Афанасий.

— Погоди, Афанасий… Нет, рано еще. Она совсем еще девочка. Ей в куклы играть, а не замуж выходить. Не созрела еще. Переходный, самый капризный возраст. Помнишь, как в Петергофе с этим дурацким матросом.

— Отказала? — вставая, спросил Афанасий и побледнел.

— Н-нет… Она не отказала… Но, мой милый Афанасий, — надо нам раньше вернуться с войны, а тогда уже думать о свадьбе.

— Хорошо, папа… Я вернусь с войны героем или вовсе не вернусь…

XVII

Война!.. Война!.. Она висела в воздухе. Казалось, это страшное слово звучало в великопостном перезвоне колоколов, слышалось в чирикании воробьев по улицам.

В Пассаже, на Невском, в галерее восковых фигур были выставлены «Турецкие зверства». Были изображены из воска болгары, привязанные к деревьям, под ними горели костры. Фольговые огоньки костров блестели, восковые ноги болгар были обуглены, на лицах изображена нестерпимая мука. Зрители стояли у столбиков с малиновыми шнурами, вздыхали и говорили шепотом. У двери висела кружка «для добровольцев в Сербии». Сыпались в нее медные пятаки и трешницы, серебряные двугривенные и пятиалтынные.

На Николаевском вокзале ежедневно кого-то провожали в действующую армию.

Порфирий и Афанасий уехали. Генерал благословил сына и внука иконами.

— Вернетесь, Бог даст, — сказал он, — без всякой войны, Государь знает — on ne saurait jamais entierement aneantir les resultats de la guerre.[19] Сто раз подумает. Своей Империей рискует… Он это понимает.

Вера одна осталась при дедушке.

Газеты, «общественное мнение» — требовали войну.

Все это Вера переживала болезненно чутко. Она осторожно расспрашивала деда о тех войнах, в которых тот участвовал. Она с трепетом слушала его рассказы о тысячах убитых, о раненых, умирающих на поле без помощи, о голоде и жажде, о героизме Русского офицера и солдата.

Она думала: «Тут не один случайно убившийся матрос, несчастный случаи. Воли Божья, тут предумышленное убийство, массовое избиение ближнего».

Было страшно. Ночью вдруг проснется Вера и долго лежит, устремив глаза в угол, где черед образом Казанской Божией Матери в синем стекле мигает лампада, затепленная горничной. Сама Вера уже не возжигала лампады — она была выше этого. Крошечное семя сомнения, неверия, материализма, посеянное в ее сердце князем Болотневым и теми книгами, которые она читала, разрасталось громадным деревом.

Вера смотрела в сумрак спальни на игру теней на золотом окладе и Лике Пречистой и думала.

Война недопустима с христианской точки зрения, недопустима и с точки зрения социализма, зовущего к общему миру, свободе, равенству и братству.

Вера читала Достоевского и слышала, как про него говорили: «Пророк… Провидец… знаток человеческой души… сам много перестрадал и знает до дна душу Русского человека»…

Вера знала биографию Достоевского, слышала о деле Петрашевцев, о том, как замешанный в это дело Достоевский был приговорен к смертной казни и прощен уже на эшафоте. Знала, что он отбывал каторжные работы в Сибири. Она читала «Записки из мертвого дома» и, читая, сознавала, что человек, так много переживший и повидавший, может знать больше других людей.

Вере казалось, что Достоевский должен непременно осудить войну, что он должен быть единомышлен с теми студентами и курсистками, которые митинговали на Казанской площади, что он, так много сам пострадавший, должен всей душой понять, что такое война и что он укрепит все то, что продумала Вера в долгие молодые бессонные ночи, когда так мучительны думы и так хочется на кого-нибудь опереться, кем-нибудь подтвердить продуманное и выношенное.

Но перед Верой встал сейчас же вопрос: как пойдет она к совершенно незнакомому, непредставленному ей человеку? Как пойдет к чужому мужчине она, девушка? После долгих размышлений она пришла к выводу, что писатель, которого она столько раз читала и перечитывала, стал для нее как бы знакомым, что она все это объяснит, что он человек немолодой, поймет и не осудит ее. Вера думала: «А если бы она была курсисткой?» Перовская, наверно, пошла бы. Колебания и сомнения продолжались долго, наконец Вера решилась.

Было предвесеннее время в Петербурге, когда основной лед на Неве уже прошел, снег лежит только но окраинам, где его не сгребали и не вывозили, а в центре гремят железными шинами колеси дрожек по обнаженной мостовой, звонят ручьи, стекает по трубам в кадки вода с крыш, уже местами обнаженных от снега, когда у водопойных колод особенно ароматно пахнет растоптанным лошадьми сеном и громко воркуют голуби, а извозчичьи лошади стоят в блестящих завитках еще зимней шерсти и мотают головами, с навешенными на них торбами, разбрасывая овес, точно чтобы нарочно дать подкормиться голубям и звонко кричащим воробьям, когда на деревьях садов и скверов уже нет инея, но ветви набухли внутренними соками и нет-нет проглянет сквозь легкие тучи клочок голубого неба и ярко заблестит на мокрой мостовой солнце — и станет тогда все по-весеннему радостно.

вернуться

19

Никогда нельзя уничтожить совсем последствия войны. (франц.)