«Мальчишество, — упрекнул он себя, хмурясь, но глаза улыбались. — Меня влечет к ней только любопытство, — убеждал он себя, глядя в зеркало и покручивая бородку. — Ну, может быть, некоторая доля романтизма. Не лишенного иронии. Что такое она? Тип современной буржуазии, неглупой по природе, начитанной...»

Но радость не угасала, тогда он спросил себя:

«А что и почему смущает меня?»

Найти ответ на возрос этот не хватило времени, — нужно было определить: где теперь Марина? Он высчитал, что Марина уже третьи сутки в Париже, и начал укладывать вещи в чемодан.

В Париже он остановился в том же отеле, где и Марина, заботливо привел себя в порядок, и- вот он — с досадой на себя за волнение, которое испытывал, — у двери в ее комнату, а за дверью отчетливо звучит знакомый, сильный голос:

— Нет, нет, Захар Петрович, на это я не пойду. Ей ответил голосок тоненький и свистящий:

— Пожалеете-с! Прощайте.

Дверь распахнулась, из нее вывалился тучный, коротконогий человек с большим животом и острыми глазками на желтом, оплывшем лице. Тяжело дыша, он уколол Самгина сердитым взглядом, толкнул его животом и, мягко топая йогой, пропел, как бы угрожая:

— Однако советую, — подумайте-с! Ой, подумайте. И, легко выкидывая вперед коротенькие ножки, бесшумно поплыл по ковру коридора.

— А-а, приехал, — ненужно громко сказала Марина и, встряхнув какими-то бумагами в левой руке, правую быстро вскинула к подбородку Клима. Она никогда раньше не давала ему целовать руку, и в этом ее жесте Самгин почувствовал нечто.

— Что — хороша Мариша? — спросила она, бросив бумаги на стол.

— Очень.

— Скупо хвалишь.

— Слишком хороша,

— Ну, хорошего слишком не бывает, — небрежно заметила она. — Садись, рассказывай, где был, что видел...

«Взволнована», — отметил Самгин. Она казалась еще более молодой и красивой, чем была в России. Простое, светлосерое платье подчеркивало стройность ее фигуры, высокая прическа, увеличивая рост, как бы короновала ее властное и яркое лицо.

«Излишне велика, купечески здорова, — с досадой отмечал Самгин, досаду сменило удовлетворение тем, что он видит недостатки этой женщины. — И платье безвкусно», — добавил он, говоря: — Ты отлично вооружилась для побед над французами.

— Здесь — только причесали, а платье шито в Москве и — плохо, если хочешь знать, — сказала она, укладывая бумаги в маленький, черный чемодан, сунула его под стол и, сопроводив пинком, спросила:

— Следишь, как у нас банки растут и капитал организуется? Уже образовалось «Общество для продажи железной руды» — Продаруд. Синдикат «Медь».

— Что это за чудовище было у тебя?

— Это — Захар Бердников.

В ее сочном голосе все время звучали сердитые нотки. Закурив папиросу, она бросила спичку, но в пепельницу не попала и подождала, когда Самгин, обжигая пальцы, снимет горящую спичку со скатерти.

— Сегодня он — между прочим — сказал, что за хороший процент банкир может дать денег хоть на устройство землетрясения. О банкире — не знаю, но Захар — даст. Завтракать — рано, — сказала она, взглянув на часы. — Чаю хочешь? Еще не пил? А я уже давно...

Позвонив, она продолжала:

— Поболталась я в Москве, в Питере. Видела и слышала в одном купеческом доме новоявленного пророка и водителя умов. Помнится, ты мне рассказывал о нем:

Томилин, жирный, рыжий, весь в масляных пятнах, как блинник из обжорки. Слушали его поэты, адвокаты, барышни всех сортов, раздерганные умы, растрепанные души. Начитанный мужик и крепко обозлен: должно быть, честолюбие не удовлетворено.

Внизу, за окнами, как-то особенно разнообразно и весело кричал, гремел огромный город, мешая слушать сердитую речь, мешала и накрахмаленная горничная с птичьим лицом и удивленным взглядом широко открытых, черных глаз.

— Говорил он о том, что хозяйственная деятельность людей, по смыслу своему, религиозна и жертвенна, что во Христе сияла душа Авеля, который жил от плодов земли, а от Каина пошли окаянные люди, корыстолюбцы, соблазненные дьяволом инженеры, химики. Эта ерунда чем-то восхищала Тугана-Барановского, он изгибался на длинных ногах своих и скрипел: мы — аграрная страна, да, да! Затем курносенький стихотворец читал что-то смешное: «В ладье мечты утешимся, сны горе утолят», — что-то в этом роде.

Она усмехалась, но усмешка только расправляла складку между нахмуренных бровей, а глаза поблескивали неулыбчиво сердито. Холеные руки ее, как будто утратив мягкость, двигались порывисто, угловато, толкали посуду на столе.

— Вообще — скучновато. Идет уборка после домашнего праздника, людишки переживают похмелье, чистятся, все хорошенькое, что вытащили для праздника из нутра своего, — прячут смущенно. Догадались, что вчера вели себя несоответственно званию и положению. А начальство все старается о упокоении, вешает злодеев. Погодило бы душить, они сами выдохнутся. Вообще, живя в провинции, представляешь себе центральных людей... ну, богаче, что ли, с начинкой более интересной...

«Чего она хочет?» — соображал Самгин, чувствуя, что настроение Марины подавляет его. Он попробовал перевести ее на другую тему, спросив:

— А как Безбедов?

— Прислал письмо из Нижнего, гуляет на ярмарке. Ругается, просит денег и прощения. Ответила: простить — могу, денег не дам. Похоже, что у меня с ним плохо кончится.

У Самгина с языка невольно сорвалось:

— Мне кажется, — ты едва ли способна прощать.

Он ожидая, что женщина ответит резкостью, но она, пожав плечами, небрежно сказала:

— Почему — не способна? Простить — значит наплевать, а я очень способна плюнуть в любую рожу.

«Никогда она не говорила так грубо», — отметил Самгин, испытывая нарастание тревоги, ожидая какой-то неприятности. Движения и жесты ее порывисты, угловаты, что совершенно не свойственно ей.

«Расстроена чем-то...»

Он торопливо спросил: где она была, что видела? Она дважды посетила Лувр, послезавтра идет в парламент, слушать Бриана.

— Вчера была в Булонском лесу, смотрела парад кокоток. Конечно, не все кокотки, но все — похожи. Настоящие «артикль де Пари» и — для радости.

И, озорниковато прищурив правый глаз, она сказала:

— Припасай денежки! Тебе надобно развлечься, как вижу, хмуро настроен!

— А мне кажется, что это ты...

— Я? Да! Я — злюсь. Злюсь, что не мужчина. Закурив папиросу, она встала, взглянула на себя в зеркало, пустила в отражение свое струю дыма.

— Была я у генеральши Богданович, я говорила тебе о ней: муж — генерал, староста Исакиевского собора, полуидиот, но — жулик. Она — бабочка неглупая, очень приметлива, в денежных делах одинаково человеколюбиво способствует всем ближним, без различия национальностей. Бывала я у ней и раньше, а на этот раз она меня пригласила для беседы с Бердниковым, — об этой беседе я тебе после расскажу.

Она говорила шатая из угла в угол, покуривая, двигая бровями и не глядя на Клима.

— Я, наивная, провинциальная тетеха, обожаю, когда меня учат уму-разуму, а генеральша любит это бесплодное ремесло. Теперь я знаю, что с Россией — очень плохо, никто ее не любит, царь и царица — тоже не любят. Честных патриотов в России — нет, а только — бесчестные. Столыпин — двоедушен, тайный либерал, готов продать царя кому угодно и хочет быть диктатором, скотина! Кстати: дачу Столыпину испортили не эсеры, а — максималисты, группочка, отколовшаяся от правоверных, у которых будто бы неблагополучно в центре, — кого-то из нейтралистов подозревают в дружбе с департаментом полиции.

Небрежно сообщив это, она продолжала говорить о генеральше.

— Люди там все титулованные, с орденами или с бумажниками толщиной в библию. Все — веруют в бога и желают продать друг другу что-нибудь чужое.

Самгин смотрел на ее четкий профиль, на маленькие, розовые уши, на красивую линию спины, смотрел, и ему хотелось крепко закрыть глаза.

Она остановилась пред ним, золотистые зрачки ее напряженно искрились.

— Если б я пожелала выйти замуж, так мне за сотню — за две тысяч могут продать очень богатого старичка...