– Ура! – кричала она. – Клим, голубчик, подумай:

у нас тоже организовался Совет рабочих депутатов! – И всегда просила, приказывала: – Сбегай в Техническое, скажи Гогину, что я уехала в Коломну; потом – в Шанявский, там найдешь Пояркова, и вот эти бумажки – ему! Только, пожалуйста, в университет поспей до четырех часов.

Сунув ему бумажки, она завязала шаль на животе еще более туго, рассказывая:

– Какие люди явились, Клим! Помнишь Дунаева? Ах...

«Дурочка», – снисходительно думал Самгин. Через несколько дней он встретил ее на улице. Любаша сидела в санях захудалого извозчика, – сани были нагружены связками газет, разноцветных брошюр; привстав, держась за плечо извозчика, Сомова закричала:

– Петербургский Совет ликвидировали!

«Дурочка».

Но, уступая «дурочке», он шел, отыскивал разных людей, передавал им какие-то пакеты, а когда пытался дать себе отчет, зачем он делает все это, – ему казалось, что, исполняя именно Любашины поручения, он особенно убеждается в несерьезности всего, что делают ее товарищи. Часто видел Алексея Гогина. Утратив щеголеватую внешность, похудевший, Гогин все-таки оставался похожим на чиновника из банка и все так же балагурил:

– В Коломну удрала, говорите? – спрашивал он, прищурив глаз. – Экая беглокаторжная! Мы туда уже послали человека. Ну, ладно! Пояркова искать вам не надо, а поезжайте вы... – Он сообщал адрес, и через некоторое время Самгин сидел в доме Российского страхового общества, против манежа, в квартире, где, почему-то, воздух был пропитан запахом керосина. На письменном столе лежал бикфордов шнур, в соседней комнате носатый брюнет рассказывал каким-то кавказцам о японской шимозе, а человек с красивым, но неподвижным лицом, похожий на расстриженного попа, прочитав записку Гогина, командовал:

– Поезжайте на Самотеку... Спросите товарища Чорта.

Самгин шел к товарищу Чорту, мысленно усмехаясь:

«Чорт! Играют, как дети».

На Самотеке молодой человек, рябоватый, веселый, спрашивал его:

– А гантели где?

– Гантели?

– Ну да, гантели! Что же я – из папиросных коробок буду делать бомбы?

Самгин уходил, еще более убежденный в том, что не могут быть долговечны, не могут изменить ход истории события, которые создаются десятками таких единиц. Он видел, что какие-то разношерстные люди строят баррикады, которые, очевидно, никому не мешают, потому что никто не пытается разрушать их, видел, что обыватель освоился с баррикадами, уже привык ловко обходить их; он знал, что рабочие Москвы вооружаются, слышал, что были случаи столкновений рабочих и солдат, но он не верил в это и солдат на улице не встречал, так же как не встречал полицейских. Казалось, что обыватели Москвы предоставлены на волю судьбы, но это их не беспокоит, – наоборот, они даже стали веселей и смелей.

Какая-то сила вытолкнула из домов на улицу разнообразнейших людей, – они двигались не по-московски быстро, бойко, останавливались, собирались группами, кого-то слушали, спорили, аплодировали, гуляли по бульварам, и можно было думать, что они ждут праздника. Самгин смотрел на них, хмурился, думал о легкомыслии людей и о наивности тех, кто пытался внушить им разумное отношение к жизни. По ночам пред ним опять вставала картина белой земли в красных пятнах пожаров, черные потоки крестьян.

– Да, эсеры круто заварили кашу, – сумрачно сказал ему Поярков – скелет в пальто, разорванном на боку; клочья ваты торчали из дыр, увеличивая сходство Пояркова со скелетом. Кости на лице его, казалось, готовились прорвать серую кожу. Говорил он, как всегда, угрюмо, грубовато, но глаза его смотрели мягче и как-то особенно пристально; Самгин объяснил это тем, что глаза глубоко ушли в глазницы, а брови, раньше всегда нахмуренные, – приподняты, выпрямились.

– Крупных, культурных хозяйств мужик разрушает будто бы не много, но все-таки мы понесем огромнейший убыток, – говорил Поярков, рассматривая сломанную папиросу. – Неизбежно это, разумеется, – прибавил он и достал из кармана еще папиросу, тоже измятую.

Во всем, что он сказал, Самгина задело только словечко «мы». Кто это – мы? На вопрос Клима, где он работает, – Поярков, как будто удивленно, ответил:

– В революции... то есть – в Совете! Из ссылки я ушел, загнали меня чорт знает куда! Ну, нет, – думаю, – спасибо! И – воротился.

– А где Кутузов? – спросил Клим.

– Был в Питере. Теперь – вероятно – на юге.

«Мы», – иронически повторил Самгин, отходя от Пояркова. Он долго искал какого-нибудь смешного, уничтожающего сравнения, но не нашел. «Мы пахали» – не годилось.

Как-то вечером, возвращаясь домой, Самгин на углу своей улицы столкнулся с Митрофановым. Иван Петрович отскочил от него, не поклонясь.

«Он должен чувствовать себя весьма плохо», – подумал Самгин, несколько смущенный невежливостью человека «здравого смысла». Взглянув назад, он увидал, что Митрофанов тоже остановился, оглядывается. Климу хотелось утешительно крикнуть:

«Все это – ненадолго!»

Но Митрофанов сорвался с места и быстро пошел прочь.

Раза два приходила Варвара, холодно здоровалась, вздергивая голову, глядя через плечо Клима, шла в свою комнату и отбирала белье для себя.

Первый раз ее сопровождал Ряхин, демократически одетый в полушубок и валяные сапоги, похожий на дворника.

– Люди начинают разбираться в событиях, – организовался «Союз 17 октября», – сообщал он, но не очень решительно, точно сомневался: те ли слова говорит и таким ли тоном следует говорить их? – Тут, знаете, выдвигается Стратонов, оч-чень сильная личность, очень!

Помолчав, ласково погладив ладонью красное, пухлое лицо свое, точно чужое на маленькой головке его, он продолжал:

– Некоторые кадеты идут за ним... да! У них бунтует этот милюковец – адвокат, еврей, – как его? Да – Прейс! Ядовитое... гм! Знаете, эта истерика семитов, людей без почвы и зараженных нашим нигилизмом...

О евреях он был способен говорить очень много. Говорил, облизывая губы фиолетовым языком, и в туповатых глазах его поблескивало что-то остренькое и как будто трехгранное, точно кончик циркуля. Как всегда, речь свою он закончил привычно:

– Но я – оптимист. Я знаю: покричим и перестанем, как только найдем успокоительную среднюю между двумя крайними.

Однако на этот раз он, тяжело вздохнув, спросил Самгина:

– Вы как думаете?

Самгин был доволен, что Варвара помешала ему ответить. Она вошла в столовую, приподняв плечи так, как будто ее ударили по голове. От этого ее длинная шея стала нормальной, короче, но лицо покраснело, и глаза сверкали зеленым гневом.

– Это ты разрешил Анфимьевне отдать белье «Красному Кресту»? – спросила она Клима, зловеще покашливая.

– Я ничего не разрешал, она меня ни о чем не спрашивала...

– Она отдала все простыни, полотенца и вообще... Чорт знает что!

– Старое все, Варя, старое, чиненое, – не жалей! – сказала Анфимьевна, заглядывая в дверь.

Варвара круто повернулась к ней, но большое дряблое лицо старухи уже исчезло, и, топнув ногою, она скомандовала Ряхину:

– Идемте!

Самгин, отозвав ее в кабинет, сказал:

– Ты, конечно, понимаешь, что я не могу переехать... Не дослушав, она махнула рукой:

– Ах, оставь! До того ли теперь, когда, может быть...

И, приложив платок к губам, поспешно ушла.

Люди появлялись, исчезали, точно проваливаясь в ямы, и снова выскакивали. Чаще других появлялся Брагин. Он опустился, завял, смотрел на Самгина жалобным, осуждающим взглядом и вопросительно говорил:

– В газете «Борьба» напечатано... Вы согласны? «Русские ведомости» указывают... Это верно?

Он заставил Самгина вспомнить незаметного гостя дяди Хрисанфа – Мишу Зуева и его грустные доклады:

«В Марьиной Роще – аресты. В Нижнем. В Твери...»

Точно разносчик газет, измученный холодом, усталостью и продающий последние номера, Брагин выкрикивал:

– Восстали солдаты Ростовского полка. Предполагается взорвать мосты на Николаевской железной дороге. В Саратове рабочие взорвали Радищевский музей. Громят фабрики в Орехове-Зуеве.