Приближаясь бульваром к Арбату, Самгин услышал вправо от себя, далеко, знакомый щелчок выстрела, затем – другой. Выстрелы, прозвучав очень скромно, не удивили, – уж если построены баррикады, так, разумеется, надо стрелять. Но когда перед ним развернулась площадь, он увидел, что немногочисленные прохожие разбегаются во все стороны, прячутся во двор трактира извозчиков, только какой-то высокий старик с палкой в руке, держась за плечо мальчика, медленно и важно шагает посреди площади, направляясь на Арбат. Фигура старика как будто знакома, – если б не мальчик и не эта походка, его можно бы принять за Дьякона, но Дьякон ходил тяжело и нагнув голову, а этот держит ее гордо и прямо, как слепой.

В стороне Поварской кто-то протяжно прокричал неясное слово, и тотчас же из-за церкви навстречу Климу бросилась дородная женщина; встряхивая головою, как лошадь, она шипела:

– Ох, господи, ох...

За нею выскочил человек в черном полушубке, матерно ругаясь, схватил ее сзади за наверченную на голове шаль и потащил назад, рыча:

– Встань за церковь, дура, чорт, в церковь не будут стрелять...

– Р-разойди-ись! – услышал Самгин заунывный крик, бросился за угол церкви и тоже встал у стены ее, рядом с мужчиной и женщиной.

– Молчи, – вполголоса командовал мужчина, притиснув женщину спиной своей к стене. – Не пикни! Надо выждать, куда идут... Эх, дожили, – он еще крепче выругался, голос его прозвучал горячо. Самгин осторожно выглянул за угол; по площади все еще метались трое людей, мальчик оторвался от старика и бежал к Александровскому училищу, а старик, стоя на одном месте, тыкал палкой в землю и что-то говорил, – тряслась борода. С Поварской вышел высокий солдат, держа в обеих руках винтовку, а за ним, разбросанно, шагах в десяти друг от друга, двигались не торопясь маленькие солдатики и человек десять штатских с ружьями; в центре отряда ехала пушечка – толщиной с водосточную трубу; хобот ее, немножко наклонясь, как будто нюхал булыжник площади, пересыпанный снегом, точно куриные яйца мякиной. Рядом с пушкой лениво качался на рыжей лошади, с белыми, как в чулках, ногами, оловянный офицер, с бородкой, точно у царя Николая. Рукою в белой перчатке он держал плетку и, поднося ее к белому, под черной фуражкой, лицу, дымил папиросой. Солдаты, кроме передового, тоже казались оловянными; все они были потертые, разрозненные, точно карты, собранные из нескольких игр.

За спиною Самгина, толкнув его вперед, хрипло рявкнула женщина, раздалось тихое ругательство, удар по мягкому, а Самгин очарованно смотрел, как передовой солдат и еще двое, приложив ружья к плечам, начали стрелять. Сначала упал, высоко взмахнув ногою, человек, бежавший на Воздвиженку, за ним, подогнув колени, грузно свалился старик и пополз, шлепая палкой по камням, упираясь рукой в мостовую; мохнатая шапка свалилась с него, и Самгин узнал: это – Дьякон.

Солдаты выстрелили восемь раз; слышно было, как одна пуля где-то разбила стекло. Передовой солдат прошёл мимо Дьякона, не обращая внимания на его хриплые крики, даже как будто и не заметив его; так же равнодушно прошли и еще многие, – мучительно медленно шли они. Проехала пушка, едва не задев Дьякона колесом. Дьякон все бил палкой по земле и кричал, но когда пушка проехала, маленький солдатик, гнилого, грязно-зеленого цвета, ударил его, точно пестом, прикладом ружья по спине; Дьякон неестественно изогнулся, перекинулся на колени, схватил палку обеими руками и замахал ею; тут человек в пальто, подпоясанном ремнем, подскочив к нему, вскричал жестяным голосом;

– Ах, мерзавец! Вот-т – он...

Нагнулся и сунул штык, точно ухват в печку, в тело Дьякона; старик опрокинулся, палка упала к ногам штатского, – он стоял и выдергивал штык. Все это совершилось удивительно быстро, а солдаты шли все так же не спеша, и так же тихонько ехала пушка – в необыкновенной тишине; тишина как будто не принимала в себя, не хотела поглотить дробный и ленивенький шум солдатских шагов, железное погромыхивание пушки, мерные удары подков лошади о булыжник и негромкие крики раненого, – он ползал у забора, стучал кулаком в закрытые ворота извозчичьего двора. Совершенно отчетливо Самгин слышал, как гнилой солдатик сказал:

– Не умеешь.

За спиною Самгина мужчина глухо бормотал:

– Нищего убили, слепого-то, сво-олочи, – гляди-ко! Тяжело дышала женщина:

– Ой, господи! Пойдем, Христа ради, Егорша! Пушка-то...

Штатский человек, выдернув штык и пошевелив Дьякона, поставил ружье к ноге, вынул из кармана тряпочку или варежку, провел ею по штыку снизу вверх, потом тряпочку спрятал, а ладонью погладил свой зад. Солдатик, подпрыгивая, точно резиновый, совал штыком в воздух и внятно говорил:

– Вот как действуй – ать, два! Теперича отбей, – как отобьешь?

Штатский снял шапку, перекрестился на церковь, вытер шапкой бородатое лицо.

– Старика этого мы давно знаем, он как раз и есть, – заговорил штатский, но раздалось несколько выстрелов, солдат побежал, штатский, вскинув ружье на плечо, тоже побежал на выстрелы. Прогремело железо, тронутое пулей, где-то близко посыпалась штукатурка.

– Похоже – в нас? – шепотом спросил мужчина в полушубке и, схватив Самгина за плечо, дернул его на себя. – На Воздвиженку идут! Айдате, господин, кругом! Скорей!

Толкая женщину в спину, он другой рукой тащил Самгина за церковь, жарко вздыхая:

– А-яй! До чего довели, а?

– Слава те, господи, пушка-то не стреляет, – всхлипывая, ныла женщина.

– Нищих стреляют, а? Средь белого дня? Что же это будет, господин? – строго спросил мужчина и еще более строго добавил: – Вам надо бы знать! Чему учились?

– Вы сами знаете – народ недоволен, – сквозь зубы ответил Самгин, но это не удовлетворило мужчину.

– Народ всегда недоволен, это – известно. Ну, однако объявили свободу, дескать – собирайтесь, обсудим дела... как я понимаю, – верно?

– Да идем же, Егорша, – просила женщина.

– Постой, сестра, постой! Ушли они... Сняв шапку, Егорша вытер ею потное лицо, сытое, в мягком, рыжеватом пухе курчавых волос на щеках и подбородке, – вытер и ожидающе заглянул под очки Самгина узкими светленькими глазами.

– Кто же это блудит, а? В запрошлом году у нас, в Сибири, солдаты блудили, ну, а теперь?

Самгин молчал, глядя на площадь, испытывая боязнь перед открытым пространством. Ноги у него отяжелели, даже как будто примерзли к земле. Егорша все говорил тихо, но возбужденно, помахивая шапкой в лицо свое:

– Это – ни к чему, как шуба летом...

Самгин движением плеча оттолкнулся от стены и пошел на Арбат, сжав зубы, дыша через нос, – шел и слышал, что отяжелевшие ноги его топают излишне гулко. Спина и грудь обильно вспотели; чувствовал он себя пустой бутылкой, – в горлышко ее дует ветер, и она гудит:

«О-у-у...»

Проходя шагах в двадцати от Дьякона, он посмотрел на него из-под очков, – старик, подогнув ноги, лежал на красном, изорванном ковре; издали лоскутья ковра казались толстыми, пышными.

«Как много крови в человеке», – подумал Самгин, и это была единственная ясная мысль за все время, вплоть до квартиры Гогиных.

В комнате Алексея сидело и стояло человек двадцать, и первое, что услышал Самгин, был голос Кутузова, глухой, осипший голос, но – его. Из-за спин и голов людей Клим не видел его, но четко представил тяжеловатую фигуру, широкое упрямое лицо с насмешливыми глазами, толстый локоть левой руки, лежащей на столе, и уверенно командующие жесты правой.

– Позвольте, товарищ, – слышал Самгин. – Неразумно, неисторично рассматривать частные неудачи рабочего движения...

– Преступные ошибки самозванных вождей! – крикнул сосед Самгина, плотный человек с черной бородкой, в пенснэ на горбатом носу.

– Разумнее считать их уроками истории... Толкая Самгина и людей впереди его, человек в пенснэ безуспешно пробивался вперед, но никто не уступал ему, и он кричал через головы:

– Сколько вы погубите рабочих?

– Меньше, чем ежедневно погибает их в борьбе с капиталом, – быстро и как будто небрежно отвечал Кутузов. – Итак, товарищи...