– Осторожно. Четыре ступени.

Затем Самгин очутился на пороге другой двери, ослепленный ярким пламенем печи; печь – огромная, и в нее вмазано два котла.

– Чего же? Проходите, – сказала толстая женщина с черными усами, вытирая фартуком руки так крепко, что они скрипели.

В полуподвальном помещении со сводчатым потолком было сумрачно и стояла сыроватая теолога, пропитанная удушливым запахом испорченного мяса и навоза. Около печи в деревянном корыте для стирки белья мокли коровьи желудки, другое такое же корыто было наполнено кровавыми комьями печонок, легких. Вдоль стены – шесть корчаг, а за ними, в углу на ящике, сидел, прислонясь к стене затылком и спиною, вытянув длинные, тонкие ноги верблюда, человек в сером подряснике. Отклеив затылок от стены, он вытянул длинную шею и спросил басом, негромко:

– Аптекарь?

– Почему вы думаете, что аптекарь? – сердито спросил Клим.

– По внешнему облику, конечно... Садитесь вот сюда. Клим сел против него на широкие нары, грубо сбитые из четырех досок; в углу нар лежала груда рухляди, чья-то постель. Большой стол пред нарами испускал одуряющий запах протухшего жира. За деревянной переборкой, некрашеной и щелявой, светился огонь, там кто-то покашливал, шуршал бумагой. Усатая женщина зажгла жестяную лампу, поставила ее на стол и, посмотрев на Клима, сказала дьякону:

– Незнакомый.

Дьякон промолчал. Тогда она спросила Самгина:

– Вас кто звал?

– Диомидов.

– А-а! Сеня. Демидов он.

Она пошла к печке, нюхая руки свои, но, остановясь, спросила:

– Он говорил – в очках?

– Очки – со мною.

– Ну, ладно...

Клим достал из кармана очки, надел их и увидал, что дьякону лет за сорок, а лицо у него такое, с какими изображают на иконах святых пустынников. Еще более часто такие лица встречаются у торговцев старыми вещами, ябедников и скряг, а в конце концов память создает из множества подобных лиц назойливый образ какого-то как бы бессмертного русского человека.

Вошли двое: один широкоплечий, лохматый, с курчавой бородой и застывшей в ней неопределенной улыбкой, не то пьяной, не то насмешливой. У печки остановился, греясь, кто-то высокий, с черными усами и острой бородой. Бесшумно явилась молодая женщина в платочке, надвинутом до бровей. Потом один за другим пришло еще человека четыре, они столпились у печи, не подходя к столу, в сумраке трудно было различить их. Все молчали, постукивая и шаркая ногами по кирпичному полу, только улыбающийся человек сказал кому-то:

– Даже барин пришел... антилегенд...

Клим чувствовал, что он задыхается в этом гнилом воздухе, в кошмарной обстановке, ему хотелось уйти. Наконец вбежал Диомидов, оглянул всех, спросил Клима:

– Ага, пришли? – и торопливо прошел за перегородку.

Через минуту оттуда важно выступил небольшой человечек с растрепанной бородкой и серым, незначительным лицом. Он был одет в женскую ватную кофту, на ногах, по колено, валяные сапоги, серые волосы на его голове были смазаны маслом и лежали гладко. В одной руке он держал узенькую и длинную книгу из тех, которыми пользуются лавочники для записи долгов. Подойдя к столу, он сказал дьякону:

– Ты со мной не спорь..;

Сел, развернул книгу и, взглянув на Самгина, спросил Диомидова:

– Этот?

– Да.

– Ну – здравствуйте! – обратился незначительный человек ко всем. Голос у него звучный, и было странно слышать, что он звучит властно. Половина кисти левой руки его была отломлена, остались только три пальца: большой, указательный и средний. Пальцы эти слагались у него щепотью, никоновским крестом. Перелистывая правой рукой узенькие страницы крупно исписанной книги, левой он непрерывно чертил в воздухе затейливые узоры, в этих жестах было что-то судорожное и не сливавшееся с его спокойным голосом.

– На сей вечер хотел я продолжать вам дальше поучение мое, но как пришел новый человек, то надобно, вкратцах, сказать ему исходы мои, – говорил он, осматривая слушателей бесцветными и как бы пьяными глазами.

– Валяй, послушаем, – сказал улыбающийся человек и сел рядом с Климом.

Проповедник посмотрел в книжку и продолжал очень спокойно, словно он рассказывает обыкновенное и давно известное всем:

– Учу я, господин, вполне согласно с наукой и сочинениями Льва Толстого, ничего вредного в моем поучении не содержится. Все очень просто: мир этот, наш, весь – дело рук человеческих; руки наши – умные, а башки – глупые, от этого и горе жизни.

Клим посмотрел на людей, все они сидели молча; его сосед, нагнувшись, свертывал папиросу. Диомидов исчез. Закипала, булькая, вода в котлах; усатая женщина полоскала в корыте «сычуги», коровьи желудки, шипели сырые дрова в печи. Дрожал и подпрыгивал огонь в лампе, коптило надбитое стекло. В сумраке люди казались бесформенными, неестественно громоздкими.

– Что это значит – мир, если посмотреть правильно? – спросил человек и нарисовал тремя пальцами в воздухе петлю. – Мир есть земля, воздух, вода, камень, дерево. Без человека – все это никуда не надобно.

Сосед Клима, закурив, спросил:

– А откуда ты, Яков Платоныч, знаешь, что надобно, что – нет?

– Не знал, так – не говорил бы. И – не перебивай. Ежели все вы тут станете меня учить, это будет дело пустяковое. Смешное. Вас – много, а ученик – один. Нет, уж вы, лучше, учитесь, а учить буду – я.

– Ловко? – шепнул Климу улыбающийся сосед, обдав ему щеку теплым дымом.

А учитель продолжал размеренно и спокойно втыкать в сумрак:

– Камень – дурак. И дерево – дурак. И всякое произрастание – ни к чему, если нет человека. А ежели до этого глупого материала коснутся наши руки, – имеем удобные для жилья дома, дороги, мосты и всякие вещи, машины и забавы, вроде шашек или карт и музыкальных труб. Так-то. Я допрежде сектантом был, сютаевцем, а потом стал проникать в настоящую философию о жизни и – проник насквозь, при помощи неизвестного человека. «Объясняющий господин», – вспомнил Клим. Из сумрака высунулось чье-то раздробленное оспой лицо, и простуженный голос сиповато попросил:

– Про бога бы...

Яков Платонович трехпалою рукой приподнял лампу, посмотрел на вопрошателя прищурясь и сказал:

– Здесь я учу. Я знаю, когда богу черед. Затем снова обратился к Самгину:

– Учеными доказано, что бог зависит от климата, от погоды. Где климаты ровные, там и бог добрый, а в жарких, в холодных местах – бог жестокий. Это надо понять. Сегодня об этом поучения не будет.

– Вас боится, – шепнул Климу сосед и стал плевать на окурок папиросы.

Философ решительно черкнул изуродованной рукой по столу и углубился в книгу, перелистывая ее страницы.

Самгин чувствовал себя больным, обезмысленным, втиснутым в кошмар. Если б ему рассказали, что он видел и слышал, он не поверил бы. Все сердитей кипела вода в котлах, наполняя подвал тяжко пахучим паром. Усатая женщина шлепала в корытах черными кусками печени и легких, полоскала сычуги, выворачивая их, точно грязные чулки. Она возилась согнувшись и была похожа на медведицу. У печи кто-то всхрапнул, повез ногами по полу и гулко стукнулся головой о перегородку. Проповедник, взглянув на него из-под ладони, сказал не улыбаясь и не сердито:

– Побереги башку, может – еще годится. Трехпалая кисть его руки, похожая на рачью клешню, болталась над столом, возбуждая чувство жуткое и брезгливое. Неприятно было видеть плоское да еще стертое сумраком лицо и на нем трещинки, в которых неярко светились хмельные глаза. Возмущал самоуверенный тон, возмущало явное презрение к слушателям и покорное молчание их.

– От царя небесного вниз спустимся к земному... На секунду замолчав, учитель почесал в бороде и – докончил:

– ...делу.

Общительный сосед Клима радостно шепнул:

– Про Царя-Голода начнет...

– Все мы живем по закону состязания друг с другом, в этом и обнаруживается главная глупость наша.

Топорные слова его заставили Клима иронически подумать:

«Слышал бы это Кутузов!»

И все-таки было оскорбительно наблюдать, как подвальный человечишка уродливо и дерзко обнажает знакомый, хотя и враждебный ход мысли Кутузова.