– А мы тут разбирали «Тартюфа», – говорил дядя Хрисанф, усевшись рядом с Климом и шаркая по полу ногами в цветных туфлях.

Две лампы освещали комнату; одна стояла на подзеркальнике, в простенке между запотевших серым потом окон, другая спускалась на цепи с потолка, под нею, в позе удавленника, стоял Диомидов, опустив руки вдоль тела, склонив голову к плечу; стоял и пристально, смущающим взглядом смотрел на Клима, оглушаемого поющей, восторженной речью дяди Хрисанфа:

– Обожаю Москву! Горжусь, что я – москвич! Благоговейно – да-с! – хожу по одним улицам со знаменитейшими артистами и учеными нашими! Счастлив снять шапку пред Васильем Осиповичем Ключевским, Толстого, Льва – Льва-с! – дважды встречал. А когда Мария Ермолова на репетицию едет, так я на колени среди улицы встать готов, – сердечное слово!

В соседней комнате суетились – Лидия в красной блузе и черной юбке и Варвара в темнозеленом платье. Смеялся невидимый студент Маракуев. Лидия казалась ниже ростом и более, чем всегда, была похожа на цыганку. Она как будто пополнела, и ее тоненькая фигурка утратила бесплотность. Это беспокоило Клима; невнимательно слушая восторженные излияния дяди Хрисанфа, он исподлобья, незаметно рассматривал Диомидова, бесшумно шагавшего из угла в угол комнаты.

С первого взгляда лицо Диомидова удивило Клима своей праздничной красотой, но скоро он подумал, что ангельской именуют вот такую приторную красоту. Освещенное девичьими глазами сапфирового цвета круглое и мягкое лицо казалось раскрашенным искусственно; излишне ярки были пухлые губы, слишком велики и густы золотистые брови, в общем это была неподвижная маска фарфоровой куклы. Светлорусые, кудрявые волосы, спускаясь с головы до плеч, внушали смешное желание взглянуть, нет ли за спиною Диомидова белых крыльев. Шагая по комнате, он часто и осторожно закидывал обеими руками пряди волос за уши и, сжимая виски, как будто щупал голову: тут ли она? Обнажались маленькие уши изящной формы.

Среднего роста, очень стройный, Диомидов был одет в черную блузу, подпоясан широким ремнем; на ногах какие-то беззвучные, хорошо вычищенные сапоги. Клим заметил, что раза два-три этот парень, взглянув на него, каждый раз прикусывал губу, точно не решаясь спросить о чем-то.

– Николая Николаевича Златовратского имею честь лично знать, – восторженно изъяснялся дядя Хрисанф.

Когда Лидия позвала пить чай, он и там еще долго рассказывал о Москве, богатой знаменитыми людями.

– Здесь и мозг России и широкое сердце ее, – покрикивал он, указывая рукой в окно, к стеклам которого плотно прижалась сырая темнота осеннего вечера.

Остроносая Варвара сидела, гордо подняв голову, ее зеленоватые глаза улыбались студенту Маракуеву, который нашептывал ей в ухо и смешливо надувал щеки. Лидия, разливая чай, хмурилась.

«Эти славословия не могут нравиться ей», – подумал Клим, наблюдая за Диомидовым, согнувшимся над стаканом. Дядя Хрисанф устало, жестом кота, стер пот с лица, с лысины, вытер влажную ладонь о свое плечо и спросил Клима:

– А вам больше па душе: Петербург?

Климу послышалось, что вопрос звучит иронически. Из вежливости он не хотел расходиться с москвичом в его оценке старого города, но, прежде чем собрался утешить дядю Хрисанфа, Диомидов, не поднимая головы, сказал уверенно и громко:

– В Петербурге – сон тяжелее; в сырых местах сон всегда тяжел. И сновидения в Петербурге – особенные, такого страшного, как там, в Орле – не приснится.

Взглянув на Клима, он. прибавил:

– Я – орловский.

Лидия смотрела на Диомидова ожидающим взглядом, но он снова согнулся, спрятал лицо.

Клим начал говорить о Москве в тон дяде Хрисанфу:

с Поклонной горы она кажется хаотической грудой цветистого мусора, сметенного со всей России, но золотые главы многочисленных церквей ее красноречиво говорят, что это не мусор, а ценнейшая руда.

– Прекрасно сказано! – одобрил дядя Хрисанф и весь осветился счастливой улыбкой.

– Трогательны эти маленькие церковки, затерянные среди людских домов. Божьи конурки...

– Сердечное слово! Метко! – вскричал дядя Хрисанф, подпрыгнув на стуле. И снова вскипел восторгом.

– Именно: конурки русского, московского, народнейшего бога! Замечательный бог у нас, – простота! Не в ризе, не в мантии, а – а рубахе-с, да, да! Бог наш, как народ наш, – загадка всему миру!

– Вы – верующий? – тихо спросил Диомидов Клима, но Варвара зашипела, на него.

Дядя Хрисанф говорил, размахивая рукою, стараясь раскрыть как можно шире маленькие свои глаза, но достигал лишь того, что дрожали седые брови, а глаза блестели тускло, как две оловянные пуговицы, застегнутые в красных петлях.

Точно уколотый или внезапно вспомнив нечто тревожное, Диомидов соскочил со стула и начал молча совать веем- руку свою. Клим нашел, что Лидия держала эту слишком белую руку в своей на несколько секунд больше, чем, следует. Студент Маракуев тоже простился; он еще в комнате молодецки надел фуражку на затылок.

– Хочешь посмотреть, как я устроилась? – ласково предложила Лидия.

В узкой и длинной комнате, занимая две трети ее ширины, стояла тяжелая кровать, ее высокое, резное изголовье и нагромождение пышных подушек заставили Клима подумать;

«Это для старухи».

Пузатый комод и на нем трюмо в форма лиры, три неуклюжих стула, старенькое на низких ножках кресло у стола, под окном, – вот и вся обстановка комнаты. Оклеенные белыми обоями стены холодны и голы, только против кровати – темный квадрат небольшой фотографии: гладкое, как пустота, море, корма баркаса и на ней, обнявшись, стоят Лидия с Алиной.

– Аскетично, – сказал Клим, вспомнив уютное гнездо Нехаевой.

– Не люблю ничего лишнего.

Лидия села в кресло, закинув ногу на ногу, сложив руки на груди, и как-то неловко тотчас же начала рассказывать о поездке по Волге, Кавказу, по морю из Батума в Крым. Говорила она, как будто торопясь дать отчет о своих впечатлениях или вспоминая прочитанное ею неинтересное описание пароходов, городов, дорог. И лишь изредка вставляла несколько слов, которые Клим принимал как ее слова.

– Если б ты видел, какой это ужас, когда миллионы селедок идут сплошною, слепою массой метать икру! Это до того глупо, что даже страшно.

О Кавказе она сказала:

– Адский пейзаж с черненькими фигурами недожаренных грешников. Железные горы, а на них жалкая трава, как зеленая ржавчина. Знаешь, я все более не люблю природу, – заключила она свой отчет, улыбаясь и подчеркнув слово «природа» брезгливой гримасой. – Эти горы, воды, рыбы – все это удивительно тяжело и глупо. И – заставляет жалеть людей. А я – не умею жалеть.

– Ты – старенькая и мудрая, – пошутил Клим, чувствуя, что ему приятно сходство ее мнений с его бесплодными мудрствованиями.

За окном шелестел дождь, гладя стекла. Вспыхнул газовый фонарь, бескровный огонь его осветил мелкий, серый бисер дождевых капель, Лидия замолчала, скрестив руки на груди, рассеянно глядя в окно. Клим спросил: что такое дядя Хрисанф?

– Прежде всего – очень добрый человек. Эдак, знаешь, неисчерпаемо добрый. Неизлечимо, сказала бы я.

И, улыбаясь темными глазами, она заговорила настолько оживленно, тепло, что Клим посмотрел на нее с удивлением: как будто это не она, несколько минут тому назад, сухо отчитывалась.

– Я верю, что он искренно любит Москву, народ и людей, о которых говорит. Впрочем, людей, которых он не любит, – нет на земле. Такого человека я еще не встречала. Он – несносен, он обладает исключительным уменьем говорить пошлости с восторгом, но все-таки... Можно завидовать человеку, который так... празднует жизнь.

Она рассказала, что в юности дядя Хрисанф был политически скомпрометирован, это поссорило его с отцом, богатым помещиком, затем он был корректором, суфлером, а после смерти отца затеял антрепризу в провинции. Разорился и даже сидел в тюрьме за долги. Потом режиссировал в частных театрах, женился на богатой вдове, она умерла, оставив все имущество Варваре, ее дочери. Теперь дядя Хрисанф живет с падчерицей, преподавая в частной театральной школе декламацию.