Вдали все еще был слышен лязг кандалов и тяжкий топот. Дворник вымел свой участок, постучал черенкам метлы о булыжник, перекрестился, глядя вдаль, туда, где уже блестело солнце. Стало тихо. Можно было думать, что остробородый дворник вымел арестантов из улицы, из города. И это было тоже неприятным сновидением.

Под вечер, в темной лавке букиниста, Клим наткнулся на человека в осеннем пальто.

– Извините.

– Это вы» Самгин, – уверенно сказал- человек. Даже и после этого утверждения Клим не сразу узнал Томилина в пыльном сумраке ланки, набитой книгами. Сидя на низеньком, с подрезанными ножками стуле, философ протянул Самгину руку, другой рукой поднял с пола шляпу и сказал в глубину лавки кому-то невидимому:

– Рубль тридцать – достаточно. Пойдемте, Самгин, ко мне.

Смущенный нежеланной встречей, Клим не успел отказаться от приглашения, а Томилин обнаружил не свойственную ему поспешность.

– Когда роешься в книгах – время течет незаметно, и вот я опоздал домой к чаю, – говорил он, выйдя на улицу, морщась от солнца. В разбухшей, измятой шляпе, в пальто, слишком широком и длинном для него, он был похож на банкрота купца, который долго сидел в тюрьме и только что вышел оттуда. Он шагал важно, как гусь, держа руки в карманах, длинные рукава пальто смялись глубокими складками. Рыжие щеки Томилина сыто округлились, голос звучал уверенно, и в словах его Клим слышал строгость наставника.

– Что ж, удовлетворяет тебя университетская наука? – спрашивал он, скептически усмехаясь.

– Варвара Сергеевна, – назвал он жену повара, когда она, выйдя в прихожую, почтительно помогла ему снять пальто.

Сняв пальто, он оказался в сюртуке, в накрахмаленной рубашке с желтыми пятнами на груди, из-под коротко подстриженной бороды торчал лиловый галстух бабочкой. Волосы на голове он тоже подстриг, они лежали раздвоенным чепчиком, и лицо Томилина потеряло сходство с нерукотворенным образом Христа. Только фарфоровые глаза остались неподвижны, и, как всегда, хмурились колючие, рыжие брови.

– Кушайте, пожалуйста, – уговаривала женщина сдобным голосом, подвигая Климу стакан чая, сливки, вазу с медом и тарелку пряников, окрашенных в цвет железной ржавчины.

– Замечательные пряники, – удостоверил Томилин. – Сама делает из солода с медом.

Клим ел, чтоб не говорить, и незаметно осматривал чисто прибранную комнату с цветами на подоконниках, с образами в переднем углу и олеографией на стене, олеография изображала сытую женщину с бубном в руке, стоявшую у колонны. И живая женщина за столом у самовара тоже была на всю жизнь сыта: ее большое, разъевшееся тело помещалось на стуле монументально крепко, непрерывно шевелились малиновые губы, вздувались сафьяновые щеки пурпурного цвета, колыхался двойной подбородок и бугор груди. Водянистые глаза светились добродушно, удовлетворенно, и, когда она переставала жевать, маленький ротик ее сжимался звездой. Ее розовые руки благодатно плавали над столом, без шума перемещая посуду; казалось, что эти пышные руки, с пальцами, подобными сосискам, обладают силою магнита: стоит им протянуться к сахарнице или молочнику, и вещи эти уже сами дрессированно подвигаются к мягким пальцам. Самовар улыбался медной, понимающей улыбкой, и все в комнате как бы тянулось к телу женщины, ожидало ее мягких прикосновений. Было нечто несоединимое, подавляюще и даже фантастически странное в том, что при этой женщине, в этой комнате, насыщенной запахом герани и съестного, пренебрежительно и усмешливо звучат слова:

– Материалисты утверждают, что психика суть свойство организованной материи, мысль – химическая реакция. Но – ведь это только терминологически отличается от гилозоизма, от одушевления материи, – говорил Томилин, дирижируя рукою с пряником в ней. – Из всех недопустимых опрощений материализм – самое уродливое. И совершенно ясно, что он исходит из отчаяния, вызванного неведением и усталостью безуспешных поисков веры.

Бросив пряник на тарелку, он погрозил пальцем и торжественно воскликнул:

– Повторяю: веры ищут и утешения, а не истины! А я требую: очисти себя не только от всех верований, но и он самого желания веровать!

– Чай простынет, – заметила женщина. – Томилин взглянул на стенные часы и торопливо вышел, а она успокоительно сказала Климу:

– Он сейчас воротится, за котом пошел. Ученое его занятие тишины требует. Я даже собаку мужеву мышьяком отравила, уж очень выла собака в светлые ночи. Теперь у нас – кот, Никитой зовем, я люблю, чтобы в доме было животное.

Поправляя шпильки в тяжелой чалме темных волос, она вздохнула:

– Трудное его ученое занятие! Какие тысячи слов надобно знать! Уж он их выписывает, выписывает изо всех книг, а книгам-то – счета нет!

Ручной чижик, серенький с желтыми, -летал по комнате, точно душа дома; садился на цветы, щипал листья, качаясь на тоненькой ветке, трепеща .крыльями; испуганный осою, которая, сердито жужжа, билась о стекло, влетал в клетку и пил воду, высоко задирая смешной носишко.

Томилин бережно внес черного кота с зелеными глазами, посадил его на обширные колени женщины и спросил:

– Не дать ли ему молока?

– Рано еще, – сказала женщина, взглянув на часы. Через минуту Клим снова слышал:

– Свободно мыслящий мир пойдет за мною. Вера – это .преступление пред лицом мысли.

Говоря, Томилин делал широкие, расталкивающие жесты, голос его звучал властно, глаза сверкали строго. Клим наблюдал его с удивлением и завистью. Как быстро и резко изменяются люди! А он все еще играет унизительную роль человека, на которого все смотрят, как на ящик дли -мусора своих мнений. Когда он уходил, Томилин настойчиво сказал ему:

– Вы – приходите чаще!

А женщина, пожав руку его теплыми пальцами, другой рукой как будто сняла что-то с полы его тужурки и, спрятав за спину, сказала, широко улыбаясь:

– Теперь они придут, я на них котовинку посадила. На вопрос Клима: что такое котовинка? – она объяснила:

– А это, видите ли, усик шерсти кошачьей; коты – очень привычны к дому, и есть в них сила людей привлекать. И если кто, приятный дому человек, котовинку на себе унесет, так его обязательной этот дом дотянет.

«Какая чепуха! – думал Клим, идя по улице, но все-таки осматривая рукава тужурки и брюки: где прилеплена на него котовинка? – Как пошло, – повторял он, смутно -чувствуя необходимость убедить себя в том, -что это благополучие именно пошло и только пошло. – В сущности, Томилин проповедует упрощение такое же, как материалисты, поражаемые им, – думал Клим и почти озлобленно старался найти что-нибудь общее между философом и черным, зеленоглазым котом. – Коту следовало бы сожрать чижа, – усмехнулся он. Шумело в голове. – Кажется, я отравился этими железными пряниками...»

Дома. он застал мать в оживленной беседе со Спивак, они сидели в столовой у окна, открытого в сад; мать протянула Климу синий квадрат телеграммы, торопливо сказав:

– Вот – дядя Яков скончался. Выкинув за окно папиросу, она добавила:

– Так и умер, не выходя из тюрьмы. Ужасно. Потом она прибавила;

– Это уже безжалостно со стороны властей. Видят, что человек умирает, а все-таки держат в тюрьме.

Клим, чувствовал, что мать говорит, насилуя себя и как бы смущаясь пред гостьей. Спивак смотрела на нее взглядом человека, который, сочувствуя, не считает уместным выразить свое сочувствие. Через несколько минут она ушла, а мать, проводив ее, сказала снисходительно:

– Эта Спивак – интересная женщина. И – деловая. С нею – просто. Квартиру она устроила очень мило, с большим вкусом,

Клим, подумав, что она слишком быстро покончила с дядей Яковом и что это не очень прилично, спросил:

– Похоронили его? Мать удивленно ответила:

– Но ведь в телеграмме сказано: «Тринадцатого скончался и вчера похоронен»...

Скосив глаза, рассматривая в зеркале прыщик около уха, она вздохнула:

– Сейчас пойду напишу об этом Ивану Акимовичу. Ты не знаешь – где он, в Гамбурге?

– Не знай».

– Ты давно писал ему?