Клим начал рассказывать не торопясь, осторожно выбирая слова, о музеях, театрах, о литературных вечерах и артистах, но скоро и с досадой заметил, что говорит неинтересно, слушают его невнимательно.

– Люди там не лучше, не умнее, чем везде, – продолжал он. – Редко встретишь человека, для которого основным вопросом бытия являются любовь, смерть-Лидия поправила прядь волос, опустившуюся на ухо и щеку ее. Иноков вынул сигару изо рта, стряхнул пепел в горсть левой руки и, сжав ее в кулак, укоризненно заметил:

– Это Лев Толстой внушает...

– Меньше других. – Есть и другие?

– Вы относитесь отрицательно к вопросам этого порядка?

Иноков сунул левую руку в карман, вытер ее там.

– Не знаю.

Клим почувствовал, что этот парень раздражает его, мешая завладеть вниманием девиц.

«Вероятно – пропагандист и, должно быть, глуп».

Он стал говорить более задорными словами, но старался, чтоб слова звучали мягко и убедительно. Рассказав о Метерлинке, о «Слепых», о «Прялке туманов» Роденбаха, он, посматривая на Инокова, строго заговор ил о политике:

– Наши отцы слишком усердно занимались решением вопросов материального характера, совершение игнорируя загадки духовной жизни. Политика – область самоуверенности, притупляющей наиболее глубокие чувства людей. Политик – это ограниченный человек, он считает тревоги духа чем-то вроде накожной болезни. Все эти народники, марксисты – люди ремесла, а жизнь требует художников, творцов. Иноков, держа сигару, как свечку, пальцем левой руки разрубал синие спирали дыма.

– Вот явились люди иного строя мысли, они открывают пред нами таинственное безграничие нашей внутренней жизни, они обогащают мир чувства, воображения. Возвышая человека над уродливой действительностью, они показывают ее более ничтожной, менее ужасной, чем она кажется, когда стоишь на одном уровне с нею.

– В воздухе – не проживешь, – негромко сказал Иноков и сунул сигару в землю цветочного горшка.

Клим замолчал. Ему показалось, что он выговорил нечто неверное, даже не знакомое ему. Он не доверял случайным мыслям, которые изредка являлись у него откуда-то со стороны, без связи с определенным лицом или книгой. То, что, исходя от других людей, совпадало с его основным настроением и легко усваивалось памятью его, казалось ему более надежным, чем эти бродячие, вдруг вспыхивающие мысли, в них было нечто опасное, они как бы грозили оторвать и увлечь в сторону от запаса уже прочно усвоенных мнений. Клим Самгин смутно догадывался, что боязнь пред неожиданными мыслями противоречит какому-то его чувству, но противоречие это было тоже неясно и поглощалось сознанием необходимости самозащиты против потока мнений, органически враждебных ему.

Несколько взволнованный, он посмотрел на слушателей, их внимание успокоило его, а пристальный взгляд Лидии очень польстил.

Задумчиво расплетая и заплетая конец косы своей, Сомова сказала:

– Дронов тоже философствует, несчастный.

– Да, жалкий, – подтвердил Иноков, утвердительно качнув курчавой головой. – А в гимназии был бойким мальчишкой. Я уговариваю его: иди в деревню учителем.

Сомова возмутилась:

– Какой же он учитель! Он – злой!.. Иноков отошел, покачиваясь, встал у окна и оттуда сказал:

– Я его мало знаю. И не люблю. Когда меня выгнали из гимназии, я думал, что это по милости Дронова, он донес на меня. Даже спросил недавно: «Ты донес?» – «Нет», – говорит. – «Ну, ладно. Не ты, так – не ты. Я спрашивал из любопытства».

Говоря, Иноков улыбался, хотя слова его не требовали улыбки. От нее вся кожа на скуластом лице мягко и лучисто сморщилась, веснушки сдвинулись ближе одна к другой, лицо стало темнее.

«Конечно – глуп», – решил Клим.

– Да, Дронов – злой, – задумчиво сказала Лидия. – Но он – скучно злится, как будто злость – ремесло его и надоело ему...

– Умненькая ты, Лидуша, – вздохнула Телепнева.

– Девушка – с перцем, – согласилась Сомова, обняв Лидию.

– Послушайте, – обратился к ней Иноков. – От сигары киргизом пахнет. Можно мне махорки покурить? Я – в окно буду.

Клим вдруг встал, подошел к нему и спросил:

– Вы меня не помните?

– Нет, – ответил Иноков, не взглянув на него, раскуривая папиросу.

– Мы вместе учились, – настаивал Клим. Выпустив изо рта длинную струю дыма, Иноков потряс головою.

– Не помню вас. В разных классах, что ли?

– Да, – сказал Клим, отходя от него. «Что это я, зачем?» – подумал он.

Лидия исчезла из комнаты, на диване шумно спорили Сомова и Алина.

– Вовсе не каждая женщина для того, чтоб детей родить, – обиженно кричала Алина. – Самые уродливые и самые красивые не должны делать это.

Сомова, сквозь смех, возразила:

– Дурочка! Что же: меня – в монастырь или в каторгу, а на тебя – богу молиться?

Клим шагал по комнате, думая: как быстро и неузнаваемо изменяются все. А он вот «все такой же – посторонний», заметила Сомова.

«Этим надо гордиться», – напомнил он себе. Но все-таки ему было грустно.

Вошла Таня Куликова с зажженной лампой в руках, тихая и плоская, как тень.

– Закройте окно, а то налетит серая дрянь, – сказала она. Потом, прислушиваясь к спору девиц на диване, посмотрев прищуренно в широкую спину Инокова, вздохнула:

– Шли бы в сад.

Ей не ответили. Она щелкнула ногтем по молочно белому абажуру, послушала звон стекла, склонив голову набок, и бесшумно исчезла, углубив чем-то печаль Клима.

Он пошел в сад. Там было уже синевато-темно; гроздья белой сирени казались голубыми. Луна еще не взошла, в небе тускло светилось множество звезд. Смешанный запах цветов поднимался от земли. Атласные листья прохладно касались то шеи, то щеки. Клим ходил по скрипучему песку дорожки, гул речей, выливаясь из окна, мешал ему думать, да и не хотелось думать ни о чем. Густой запах цветов опьянял, и Климу казалось, что, кружась по дорожке сада, он куда-то уходит от себя. Вдруг явилась Лидия и пошла рядом, крепко кутая грудь шалью.

– Ты хорошо говорил. Как будто это – не ты.

– Спасибо, – иронически ответил он.

– Я сегодня получила письмо от Макарова. Он пишет, что ты очень изменился и понравился ему.

– Вот как? Лестно.

– Оставь этот тон. Почему бы тебе не порадоваться, что нравишься? Ведь ты любишь нравиться, я знаю...

– Не замечал этого за собою.

– Ты дурно настроен? Почему ты ушел от них?

– А – ты?

– Они мне надоели. Но все-таки – неловко, пойдем туда.

Лидия взяла его под руку, говоря задумчиво:

– Я была уверена, что знаю тебя, а сегодня ты показался мне незнакомым.

Клим Самгин осторожно и благодарно прижал ее руку, чувствуя, что она вернула его к самому себе.

В комнате раздраженно кричали. Алина, стоя у рояля, отмахивалась от Сомовой, которая наскакивала на нее прыжками курицы, возглашая:

– Бесстыдство! Цинизм!

А Иноков, улыбаясь несколько растерянно, говорил на о:

– Собственно, я всегда предпочту цинизм лицемерию, однако же вы заздлщаете поэзию семейных бань.

– Алина, нельзя же...

– Можно! – крикнула Телепнева, топнув ногой, – Я – докажу. Лида, слушай, я прочитаю стихи. Вы, Клим, тоже... Впрочем, вы... Ну, все равно...

Ее лицо пылало, ленивые глаза сердито блестели, она раздувала ноздри, но в ее возмущении Клим видел что-то неумелое и смешное. Когда она, выхватив из кармана листок бумаги, воинственно взмахнула им, Самгин невольно улыбнулся, – жест Алины был тоже детски смешной.

– Я и так помню, – успокаиваясь, заявила она и бережливо спрятала листок. – Вот, слушайте!

Закрыв глаза, она несколько секунд стояла молча, выпрямляясь, а когда ее густые ресницы медленно поднялись, Климу показалось, что девушка вдруг выросла на голову выше. Вполголоса, одним дыханием она сказала:

Сладострастные тени на темной постели окружили, легли, притаились, манят…