Не слушая ее, Самгин прошел к себе, разделся, лег, пытаясь не думать, но – думал и видел мысли свои, как пленку пыли на поверхности темной, холодной воды – такая пленка бывает на прудах после ветреных дней. Мысли были мелкие, и это даже не мысли, а мутные пятна человеческих лиц, разные слова, крики, жесты – сор буйного дня. Через некоторое время вверху у доктора затопали, точно танцуя кадриль, и Самгин, чтоб уйти от себя, сегодня особенно тревожно чужого всему, поднялся к Любомудрову. Он ожидал увидеть там по крайней мере пятерых, но было только двое: доктор и Спивак, это они шагали по комнате друг против друга.
– В больницу ты, Лиза, не пойдешь! – кричал доктор, размахивая платком, и, увидав Самгина, махнул платком на него: – Вот он со мной пойдет...
Они оба остановились пред Самгиным – доктор, красный от возбуждения, потный, мигающий, и женщина, бледная, с расширенными глазами.
– Вы знаете, – страшно избит Корнев, – сказала она, а доктор, перебив ее, кричал:
– Нет, – Радеев-то, сукин сын, а? Послушал бы ты, что он говорил губернатору, Иуда! Трусова, ростовщица, и та – честнее! Какой же вы, говорит, правитель, ваше превосходительство! Гимназисток на улице бьют, а вы – что? А он ей – скот! – надеюсь, говорит, что после этого благомыслящие люди поймут, что им надо идти с правительством, а не с жидами, против его, а?
Швырнув платок на пол, доктор закричал Спивак:
– Убеждал я тебя и всех твоих мальчишек: для демонстрации без оружия – не время! Не время... Ну?
– Едете вы в больницу? – строго спросила она.
– Еду!
Доктор, схватив шляпу, бросился вниз, Самгин пошел. за ним, но так как Любомудров не повторил ему приглашения ехать с ним, Самгин прошел в сад, в беседку. Он вдруг подумал, что день Девятого января, несмотря на весь его ужас, может быть менее значителен по смыслу, чем сегодняшняя драка, что вот этот серый день более глубоко задевает лично его.
«Необходимо, чтоб все это кончилось так или иначе, но – скорей, скорей!»
На другой день его настроение окрепло; не могло не окрепнуть, потому что выступление «союзников» возмутило всех благомыслящих людей города. Стало известно, что вчера убито пять человек, и в их числе – гимназист, племянник тюремного инспектора Топоркова, одиннадцать человек тяжко изувечены, лежат в больницах, Корнев – двенадцатый, при смерти, а человек двадцать раненых спрятано по домам. В редакции «Нашего края» выбиты стекла, в типографии поломаны машины, расхищен шрифт. Город с утра сердито заворчал и распахнулся, открылись окна домов, двери, ворота, солидные люди поехали куда-то на собственных лошадях, по улицам зашагали пешеходы с тростями, с палками в руках, нахлобучив шляпы и фуражки на глаза, готовые к бою; но к вечеру пронесся слух, что «союзники» собрались на Старой площади, тяжко избили двух евреев и фельдшерицу Личкус, – улицы снова опустели, окна закрылись, город уныло притих. Около полуночи, сквозь тишину, но как-то не нарушая ее, подъехал к воротам извозчик. Самгин был уверен, что это возвратилась Спивак, и не обратил внимания на шум. Однако минут через пять в дверь к нему постучал заспанный дворник и сказали
– Больного привезли.
– Так – не ко мне же, а к доктору?
– К вам, – неумолимо сказал дворник, человек мрачный и не похожий на крестьянина. Самгин вышел в переднюю, там стоял, прислонясь к стене, кто-то в белой чалме на голове, в бесформенном костюме.
– Простите, Самгин, я – к вам. В больницу – не приняли.
Говорил он медленно, тяжко всхрапывая, и Самгин не сразу узнал в нем Инокова. Приказав дворнику позвать доктора, он повел Инокова в столовую.
– Вы ранены?
– Да. Избит. И ранен, – ответил Иноков, опускаясь на диван.
Пришел доктор в ночной рубахе, в туфлях на босую ногу, снял полотенца с головы Инокова, пощупал пульс, послушал сердце и ворчливо сказал Самгину:
– Н-да... обморок, гм? Позовите Елизавету. И – горничную! Горячей воды. Скорей!
Через час Самгин знал, что у Инокова прострелена рука, кости черепа целы, но в двух местах разорваны черепные покровы.
– И, должно быть, сломаны ребра... – сказал Любомудров, глядя в потолок.
Он ловко обрил волосы на черепе и бороду Инокова, обнажилось неузнаваемо распухшее лицо без глаз, только правый, выглядывая из синеватой щели, блестел лихорадочно и жутко. Лежал Иноков вытянувшись, точно умерший, хрипел и всхлипывающим голосом произносил непонятные слова; вторя его бреду, шаркал ветер о стены дома, ставни окон.
За столом, пред лампой, сидела Спивак в ночном капоте, редактируя написанный Климом листок «Чего хотят союзники?» Широкие рукава капота мешали ей, она забрасывала их на плечи, говоря вполголоса:
– Вы тут такие ужасы развели, как будто наша цель напугать и обывателей и рабочих...
«Надо уехать в Москву», – думал Самгин, вспоминая свой разговор с Фионой Трусовой, которая покупала этот проклятый дом под общежитие бедных гимназисток. Сильно ожиревшая, с лицом и шеей, налитыми любимым ею бургонским вином, она полупрезрительно и цинично говорила:
– А ты уступи, Клим Иванович! У меня вот в печенке – камни, в почках – песок, меня скоро черти возьмут в кухарки себе, так я у них похлопочу за тебя, ей-ей! А?
Ну, куда тебе, козел в очках, деньги? Вот, гляди, я свои грешные капиталы семнадцать лет всё на девушек трачу, скольких в люди вывела, а ты – что, а? Ты, поди-ка, и на бульвар ни одной не вывел, праведник! Ни одной девицы не совратил, чай?
Говоря, она играла браслетом, сняв его с руки, и в красных пальцах ее золото казалось мягким.
– Странно вы написали, – повторила Спивак, беспощадно действуя карандашом. – Точно эсер... сентиментально.
Самгин молчал, наблюдая за нею, за Сашей, бесшумно вытиравшей лужи окровавленной воды на полу, у дивана, где Иноков хрипел и булькал, захлебываясь бредовыми словами. Самгин думал о Трусовой, о Спивак, Варваре, о Никоновой, вообще – о женщинах.
«Странные существа. Макаров, вероятно, прав. Темные души...»
Спивак поразила его тотчас же, как только вошла. Избитый Иноков нисколько не взволновал ее, она отнеслась к нему, точно к незнакомому. А кончив помогать доктору, селя к столу править листок и сказала спокойно, хотя – со вздохом:
– Вам, пожалуй, придется, писать еще «Чего хотел убитый большевик?» Корнев-то не выживет.
– Едва ли выживет, – проворчал доктор. «Да, темная душа», – повторил Самгин, глядя на голую почти до плеча руку женщины. Неутомимая в работе, она очень завидовала успехам эсеров среди ремесленников, приказчиков, мелких служащих, и в этой ее зависти Самгин видел что-то детское. Вот она говорит доктору, который, следя за карандашом ее, окружил себя густейшим облаком дыма:
– На угрозы губернатора разгонять «всяческие сборища применением оружия» – стиль у них! – кое-где уже расклеены литографированные стишки:
и прочее в таком же пошленьком духе. А «Наш край» решено прикрыть...
– Все это – ненадолго, ненадолго, – сказал доктор, разгоняя дым рукой. – Ну-ко, давай, поставим компресс. Боюсь, как левый глаз у него? Вы, Самгин, идите спать, а часа через два-три смените ее...
Самгин ушел к себе, разделся, лег, думая, что и в Москве, судя по письмам жены, по газетам, тоже неспокойно. Забастовки, митинги, собрания, на улицах участились драки с полицией. Здесь он все-таки притерся к жизни. Спивак относится к нему бережно, хотя и суховато. Она вообще бережет людей и была против демонстрации, организованной Корневым и Вараксиным.
Дождь шуршал листвою все сильнее, настойчивей, но, не побеждая тишины, она чувствовалась за его однотонным шорохом. Самгин почувствовал, что впечатления последних месяцев отрывают его от себя с силою, которой он не может сопротивляться. Хорошо это или плохо? Иногда ему казалось, что – плохо. Гапон, бесспорно, несчастная жертва подчинения действительности, опьянения ею. А вот царь – вне действительности и, наверное, тоже несчастен...