Убедившись, что Тин занят серьезно и надолго, а потому отцовское присутствие в детской не обязательно, Викен перешел в кабинет, включил эмоусилитель. Над столом, па невидимой нити, висел раскрашенный пластилиновый шарик с едва намеченными точками глаз и рта — ио (или врио?) колобка. Пора, пора кончать с колобком. Завтра же пластилиновый шарик заместит здесь чучело Кота-Баюна — скажем, кактус, пара соломинок и золоченая цепочка. Чем менее похож на объект рекламы такой вот ненатуральный болванчик, тем лучше для вдохновения: надо глубже сосредоточиться, полнее уйти в себя. Некоторые умеют вообще без макета. У Викена так не получается. Хоть голую ниточку, хоть улыбку от Кота, лишь бы приковывало взгляд! В сочинении эморекламы главное — первотолчок. А потом лишь бы от собственных мыслей не отстать.
Викен качнул шарик. Нитка закрутилась, показывая то хитрую щеку, то безразличный затылок, то выпученный простецкий глаз. Увидеть все это в пластилиновом шарике тоже может далеко не каждый. Рождение эморезонанса всегда неожиданно и чуточку сверхъестественно…
У сегодняшней рекламы совсем другие задачи, чем два-три века назад. Общество, где удовлетворяются все потребности человека, стремится избежать ненужных энергозатрат. Оно старается воспитать в своих гражданах сходные вкусы, умело направленной информацией выявляет массовые желания, а прихоти и капризы моды окончательно сводит к нулю, — чтоб зависть не пересилила здравого смысла, а забава — потребности. За здоровый дух потребления прежде всего в ответе они, испытатели.
Викен не знал, как начнет композицию. Еще не знал… Но первое слово, первые чистые ноты и краски уже бродили в нем неосознанно и неясно, как бродят по былинке искры в предчувствии огня. Испытатель любил и всячески продлевал такие минуты — подступы к творчеству, когда нельзя еще сказать, что получится…
Ио (или врир?) колобка повернулся на ниточке, тихое равнодушие пластилинового «лица» испытателю не понравилось. Викен спичкой всхолмил безнадежно-лысую гладь, выделил озорной, хохолком, чубчик. Стало получше. Эх, удалось бы под этот самый чубчик заглянуть! Конечно, не подвешенному здесь болванчику, а тому, натуральному колобку, по веселым бокам которого шлепает ладошками довольный Тин. Викен представил, как невидимое поле мысли подкрадывается к колобку, вбирает в себя его игрушечную сущность, чтобы изнутри, взглядом неподвижных круглых глаз посмотреть на мир. Пожалуй, это может оказаться той изюминкой, в которой уже половина рекламы: какими нас видит крошечный искусственный мозг? Даже не мозг, а так, несерьезный десяток нервных клеток избирательностью в три ситуации!
Кабинет заполняли сиреневые сумерки. В открытое окно доносилось требовательное женское: «Тоник! Домой!» Работал на малых оборотах винтороллер в соседнем дворе. В такт этому ритму жизни, улавливаемому всеми чувствоощущениями испытателя, «ожил» колобок: изо рта сплошного пластилинового монолита раздалось приглушенное гипнотизирующее пение на сверхнизкой частоте. Сразу же проступило солнце зной и свет ударили в глаза. На зубах захрустел белый горьковатый песок. Мелкая ракушечная пыль покрывала иссохшие деревья, глянцевые листья, тростниковые крыши хижин. Короткие угольные тени закруглялись у ног.
«А не очень-то камениста моя прекрасная Итака, — невпопад подумал Викен. — Скорее уж пыльная…»
И увидел старца. Старец сидел на ровно отесанной мраморной плите, почти вырастая из нее, — прямой, неподвижный, с мертвым лицом и тяжелыми завитками кудрей, каменно переходящими в бороду. Только руки — живые, легкие — быстро летали, над кифарой, ударяя плектром по струнам. И как бы по контрасту негромкий, с хрипотцой голос неожиданно тягуче и монотонно выговаривал:
«При чем тут Гомер? И почему вдруг на Итаке? Не понимаю, какое отношение к колобку имеет Гомер?» — подумалось Викену.
Если настроение сравнивать с картиной, то на переднем плане было недоумение, дальше — с той же резкостью, без дымки — легкая теплота убежавшей из детства мысли: раз Гомер — значит, все хорошо. Все — хорошо!
Солнце блеснуло в незрячих зрачках песнопевца. Позади хижин, чуть выше его головы, проплыл, шелестя страницами, раскрытый на портрете Гомера учебник Древней Истории. Викен ясно увидел затертый по краю рисунок с обведенными чернилами греческими буквами на нижней кромке бюста. Собственно, другого изображения легендарного певца никто никогда не видел. Особенно не вязались с неодушевленной каменной скульптурой поразительные руки старца. В них не было ничего от навечно остановленной и совершенной красоты мрамора. Даже с дефектами — обломанными ногтями и утолщенными припухшими суставами — эти руки были совершенны и вечны по-иному, на новом уровне совершенства: изменчивой повторяемостью, возрождением в поколениях. Они отличались тем, чем вообще живое тело отличается от изваяния: они жили. Темные, обожженные солнцем, удивительно гладкие на вид, с длинными, не разделенными на фаланги пальцами, которые гнулись где хотели и под любым углом, — чуткие зрячие руки Гомера были сами как живые существа.
Став мостиком для памяти, эти руки мгновенно вызвали новое воспоминание — такое яркое, будто еще одна физическая реальность наложилась на настоящую. Память не очень-то заботилась о логике, склеивая вместе несовместимые кадры, смешивая знакомое и незнакомое, виденное и выдуманное, обращая врезанные в синее одесское море рыбацкие домики из ракушечника в ослепительно-белые хижины Итаки.
Испытатель вспомнил, что однажды уже вздыхал по таким же вот — или очень похожим на эти — рукам с фрески Джотто «Оплакивание Христа». И тотчас с солнечной Итаки воображение перенесло Викена под угрюмые своды Капеллы дель Арена в Падуе. Художник совсем недавно закончил роспись, еще пахло сырой штукатуркой, но краски уже вошли в силу и обрели свою власть над людьми. Какая-то многозначительная связь внезапно открылась испытателю — между обнаженным, распростертым на коленях Марии телом Христа и самим Джотто, достоверных портретов которого до нас не дошло. Пока еще Викен не понимал этой связи, принимал ее извне — как редкую, навязанную вчуже истину. Истиной на этот раз оказались руки Христа — непрорисованные, прикрытые от зрителя и все равно исполненные страдания, мудрости, прерванного полета. Они последними не хотели умирать — эти вечно живые руки мертвого Иисуса…
Фреска поражала и иным мотивом: поверх согбенных спин и склоненных голов, над облаками, деревьями и холмами парили десять крылатых фигур. Викен перевидал много изображений ангелов в небе и на земле — с недоразвитыми, будто бы надорванными, ненатурально вывернутыми крыльями. Декоративно распущенные, едва приставленные к бокам, худосочные или по-гусиному тучные — такие крылья не были продолжением тела, не могли поднять человека в воздух. Десять джоттовских фигур объединяли умение и привычка к полету, схваченному в самой естественной, органической его сущности.
Викен заторопился вдоль стен Капеллы — немого неуклюже, боком, дабы ничего не упустить из поля зрения. Вот «Бегство в Египет». Все просто, все обычно и приземленно, но что-то сильное, избыточное, нечеловеческое во взгляде Мадонны, в повороте ее головы, в нимбе, похожем более на шлем или гребень из золотых перьев. Даже в лице младенца нет ничего детского — он прозрел и знает все-все… Вот «Возвращение Иоахима к пастухам»… Ну, где мог художник подсмотреть подобные жилища — ребристые, с пирамидальными козырьками и черными провалами входов? Что навеяло ему образ тонкоствольных растений, кучками капустных кочнов поднимающих беспорядочные кроны прямо из скал?!
Еще больше загадок в выразительной фреске «Поцелуй Иуды». Уходя от традиционного сюжета о предательстве, Джотто приблизил и обратил друг к другу два лица: прозрачный, почти античный профиль Христа и отталкивающий полуобезьяний профиль Иуды. У Спасителя волнистые, падающие на плечи волосы, оттененная бородой шея, спокойный взгляд. Безупречны формы носа и рта. А рядом — не напротив, а рядом — низкий лоб, по-звериному настороженные глаза, как бы срезанный подбородок. И все-таки они чем-то похожи — каждым жестом, каждым глубоко сдержанным и психологичным движением. Они так близки и зеркальны, что прежде думаешь не о предательстве, а о благодарности дикаря, получившего знание из рук бога! Дикаря, который сам когда-нибудь станет богом! Два лица, две эпохи, одна история…
1
Гомер. «Одиссея», V глава, стихи 444 — 446. Перевод В. А. Жуковского.