Василиса тяжело вздохнула, положила горячую ладонь на голову и закрыла мокрые глаза. И вдруг увидела не теперешнего Ивана Лукича, не усача с седой головой и крепкой шеей, а того, прежнего паренька Ваню, который когда-то заявился в Беломечетенскую в своей расшитой на украинский манер сорочке, с вьющимся светлым чубом и с молоденькими шелковистыми усиками. И будто тот, молодой, Иван Книга так ласково поглядывал на Василису и таким приятным голосом говорил: «Милая Васена, серденько мое! И как это могло взойти тебе в голову уезжать от меня, и почему говоришь, что сердце твое охолонуло — это же неправда! Или уже позабыла, какой я был, и через то сердце твое охолонуло? Так погляди на меня, на мне и сорочка та же, с вышивкой, и я тот же Ванюшка! И на меня не сердись, Васюта. Это я нарочно, чтобы малость тебя позлить, на время уходил от тебя, а на моем месте возле тебя оставался усатый мужчина, которого ты даже по имени не называла, а кликала Лукичом, как соседа. И не я, а этот усатый Лукич обижал тебя и причинил тебе столько горя. Теперь той шутке конец, я снова с тобой, тот же Ванюшка, которого ты когда-то повстречала в станице. Это правда, Васена, правда! Я снова вернулся к тебе, и любить буду тебя так же, как любил, помнишь, тогда… Это правда, Васена! Что так смотришь? Неужели не веришь, что я вернулся к тебе? Вот какая недоверчивая…» И будто Василиса широко раскрытыми, полными страха и слез глазами смотрела на Ивана Лукича и за широкой спиной его видела Ксению. «Так вот она какая, твоя правда!?» — со стоном вырвалось у нее. Ксения пряталась, ей было стыдно, слышалась ее усмешка… Задыхаясь, Василиса отвернулась, уткнула лицо в подушку и заплакйла навзрыд… Это был глубокий и тревожный сон. Василиса рыдала — и во сне она была несчастлива…
II
Утром пришло письмо от Алексея и Дины. Молодые люди сообщали, что с жильем они устроились хорошо — есть комната с сенцами и с кладовкой, «а вот посуды у нас нет, даже одна тарелка на двоих, не успели еще нажить»; что в Сухой Буйволе прошли сильные грозовые дожди с градом, «так что теперь наша Буйвола не сухая, а мокрая»; что стрижка овец давно завершена, а шерсть перебросить в Невинномыоск на фабрику никак не могут; «передайте бате, что мы ждем те обещанные грузовики, а дождаться не можем, так что пусть поторопится». Были в письме и такие приятные сердцу Василисы слова: «…и если вы, дорогая мамочка, найдете время, то приезжайте к нам; мы с Диной очень просим вас, и вы сами поглядите, как мы тут живем…» И хотя дальше шли одни поклоны и приветы родичам, Василиса читала и читала письмо, и оно так ее взволновало и обрадовало, что она побежала в комнату Ивана, разбудила его и сказала:
— Ваня! Алеша меня к себе зовет!
— Что? Где? — протирая глаза, спросонья спрашивал Иван.
— Да вот письмо… Алеша прислал… Так и пишет, что он и Дина просят меня…
Сидя на кровати и глядя на мать сонными глазами, Иван одобрительно кивал головой и думал о том, как это хорошо, что благодаря письму брата мать рано разбудила его: он сможет сегодня по-настоящему поработать.
Василиса приготовила сыну завтрак и заставила вслух прочитать письмо. Склонила на плечо голову, слушала, и глаза ее блестели от счастья. Вернув матери письмо, Иван сказал, что охотно сам побывал бы у Алексея, но у него нет для этого времени. И как только Иван ушел в мастерскую, Василиса начала готовиться в дорогу. Прежде всего нужно было хорошенько обдумать, что ей нужно сделать до отъезда; что взять с собой и что оставить дома, с кем поговорить и о чем поговорить. Память у нее стала плохая, как решето, в голове, как на грех, не удерживалось то, что необходимо было помнить. Поэтому Василиса вынула из шкафа старую, пожелтевшую ученическую тетрадку, оставшуюся от того времени, когда Алеша ходил в школу. Оседлав нос очками и не надеясь на память, она стала делать на листке заметки: и о том, что до отъезда постирает белье — а и сына Ивана и мужнино, и о том, что возьмет с собой чистые наволочки, простыни, теплое одеяло, и о том, что нужно захватить побольше посуды, и о том, что она непременно купит Дине подарок… «Кто их тут без меня будет обстирывать, — думала она, склонив над. тетрадкой голову. — Лукич спросит, почему я беру теплое одеяло, а я скажу, что не для себя, а для детей. Привезу им на хозяйство и тарелки, и кастрюли, и чашки — пусть радуются… А вот что бы такое купить Дине? Надо с Ваней посоветоваться… Завтра и Ване и Лукичу скажу всю правду, не стану таиться, и пусть они знают, что покидаю Журавли насовсем…»
И еще записала: «Повидаться с Ксенией…» Испугалась этих слов, положила карандаш, задумалась. «Может, и не следует нам встречаться? Ну, сойдемся, а о чем станем беседовать? — Слеза покатилась по щеке. — О моем муже? Скажу ей, что Лукич меня не любит, а ее любит?.. Она это и без меня знает. И неловко об этом нам толковать, она в дочери мне годится». Взяла карандаш и слова «повидаться с Ксенией» зачеркнула. Но зачеркнуть слова на бумаге оказалось легко, а в сознании они остались, и так надежно умостились в голове, что невозможно было их ни вычеркнуть, ни выбросить, ни забыть…
Стирку затеяла в тот же день. И то, что она могла заняться таким важным для нее делом, и то, что впереди, как огонек в тумане, маячила новая, неизведанная жизнь, душу ее наполнило радостью. Она нагибалась над ванной, полоскала в Егорлыке белье и все время напевала песенку: «Зеленый дубочек на яр похылывся, молодой казаче, чого зажурывся…» Глядя на мать в окно, когда она несла на коромысле белье и потом развешивала его, Иван удивлялся ее бодрому и веселому виду. «Сразу помолодела моя мамаша, — подумал Иван. — К Алеше в гости собирается, как же тут не помолодеть и не порадоваться…»
Василиса, все так же напевая песенку, не спеша, развесила белье на веревке, перетянутой через весь двор, потом, в комнате, вытерла о фартук руки, аккуратно, заглядывая в зеркало, повязала на голове косынку и вошла к Ивану.
— Беда, Ваня, — грустно сказала она. — Хоть разорваться матери.
— Что случилось, мамо? — спросил Иван, стоя у стола и внимательно глядя на широкий, испещренный линиями лист бумаги.
— Сердце мое на две части разрывается: и тебя жалко и Алешу хочется повидать.
— Обо мне, мамо, не печальтесь. — Иван смотрел на линии, которые чертил все это утро; чертеж в эту минуту был ему важнее того, что говорила мать. — Алексей моложе меня, ему и мать нужнее. Вот и зовет вас к себе, и вы поезжайте.
— А ты как же тут будешь без меня? Кто тебе обед сготовит?
— Сам! — весело ответил Иван, думая о том, что главную улицу Журавлей, ту, что протянется в сторону Птичьего и Янкулей, необходимо еще больше изогнуть. — Почти, девять лет сам готовил себе еду, и ничего, жил хорошо. «Именно эта улица должна быть центром Журавлей, и, если чуточку изогнуть ее и удлинить с той и с другой стороны…»
— Ежели так, Ваня, то это хорошо, — согласилась мать. — Я тебе все тут приготовлю. Чистое бельишко будет. Харчей оставлю. И яичка, и под солнечное масло, и картошку. Молоко тоже свое. Корову подоит Галина. Если что нужно сварить, ты ее попроси. И петуха зарезать она сможет… У нас шесть петухов, так что курятина будет…
Иван кивнул головой, и Василиса поняла, что сын одобряет ее предложения, но что поподробнее поговорить с ней у него сейчас нет времени, и она тихонько вышла. Раскрыла тетрадку и записанное: «поговорить с сыном» — вычеркнула. И опять, сама не зная почему, тоскливо смотрела на зачеркнутые на бумаге слова о встрече с Ксенией. Карандашом старательно затерла эту неприятную ей запись так, что и прочитать ее стало невозможно, облегченно вздохнула и тут же, не мешкая, направилась к Григорию.
Старшего сына дома не было. Григорий дневал и ночевал в степи. Галина, занятая второй побелкой комнат, встретила сообщение свекрови об отъезде в Сухую Буйволу насмешливой улыбкой. Продолжая работать щеткой, она спросила:
— Неужели Дина пожелала вас видеть?
— И она и Алеша…
— А корову вашу кто будет доить? — спросила Галина. — Кто ее станет встречать и провожать в стадо?