Изменить стиль страницы

ждал, что командир будет спорить, доказывать, а тот… Это подействовало отрезвляюще.

— Ты правильно, Саша, сказал, что я все равно усну и тогда ты расправишься с фашистом. Я мешать тебе не стану. Кончай быстрей. Оставим Любченко здесь волкам на съедение и пойдем обратно. Без «языка» я в бригаду не вернусь… А уж если бить фашистов, то разве не все равно каких? Все они на один лад!

Долго говорил командир, справедливо говорил, и, наконец, Никишин сказал:

— Эх, правильно вы говорите… Не трону этого… Но другие пусть не кричат: «Гитлер капут!» Им капут будет!

И, встав, Никишин прикрикнул на фашиста:

— Бери, сволочь, носилки, да пошевеливайся!

Снова кругом, лес. В бесконечном хороводе кружатся перед глазами березы, ели, сосны…

Желанный «дом» рядом — днем и ночью слышно автоматную и винтовочную стрельбу. Осталось сделать переход в один-два километра и все… Только два километра, но как их пройти? Широкая просека разрезала лес и фронт здесь проходил сплошной линией. Норкин и Никишин несколько раз пытались найти хоть маленькую щелку, и все безрезультатно. Днем здесь простреливают каждый бугорок, пули безжалостно решетят снег и кажется просто удивительным, что он еще держится, что его не смел свинцовый шквал, как сметает метла пыль с тротуара.

А ночью — ракеты, люстры и снова ракеты, непрерывно льют неровный свет, и при первой тревоге вновь возникает стальной шквал.

— В самое пекло мы с тобой, Саша, попали, — сказал Норкин, вернувшись с очередной разведки, и растянулся на снегу.

Можно было наломать еловых веток, лечь на них, но у лейтенанта нет сил. Он еле дошел сюда.

Никишин молча набросил на него свой полушубок, достал сухарь, разломил его пополам, потом подумал, отломил от своего кусочка половинку, сунул ее немцу, а остальное отдал лейтенанту.

— При дележе ошибся малость, — сказал он, встретив удивленный взгляд Норкина. — Не по норме большой попался.

Как приятно тает во рту сухой сухарь! Не надо ни хлеба, ни печенья, ни тортов — всю бы жизнь ел одни сухари!..

Немец, смолов зубами свою порцию, сказал прерывающимся голосом:

— Господа! Я же вам говорю, что наш фронт — удав, опоясавший землю! Не пройти, не пройти! — И уже шепотом, словно его кто-то мог подслушать: —Пойдемте прямо к нашим! Я гарантирую вам полную безопасность!..

Это предложение моряки слышали уже несколько раз и теперь даже не взглянули на немца.

— Но вы понимаете, что это смерть! Медленная, голодная смерть! — почти закричал тот, закрыл руками лицо и несколько мгновений молча покачивался из стороны в сторону. Потом, словно найдя выход, отнял руки от лица, подался всем корпусом вперед и чуть слышным шепотом сказал:

— Оставим… его здесь?

Никишин вздрогнул. Ему такая мысль никогда не приходила в голову. Как же так: был товарищ, друг, вместе служили, воевали, а теперь бросить его?.. И даже не похоронить?.. Может быть, придется сделать и так… Только не сейчас! Сейчас еще есть силы, есть надежда, что фронт будет пройден… Так бы решил он… Что скажет командир?..

Никишин еще ниже опустил голову и из-под насупленных бровей косился на лейтенанта.

Норкин немного полежал, потом медленно, пошатываясь, встал и сказал:

— Берите… Ваша очередь…

И снова лес, снег, бесконечные леса и снега. Наконец, «щель» была найдена. Маленький лог ночью почти не просматривался, и решили проползти им.

— Как поползем, Саша?

— Я потащу Колю, а вы следите за тем.

— Может, наоборот?

— Нет, товарищ лейтенант… Не обижайте.

— Добро…

Пули веерами проносились над головами, но самое главное — они теперь летели уже и спереди и сзади, а это значит: фашистский фронт уже перешли!.. Впереди — свои… Обидно, если…

И вдруг впереди ясный шепот:

— Петро, ты бери на мушку переднего, а мы с Митяем разберем остальных… Только, чур, без нужды не бить! Нас здесь целое отделение, а их — трое… Возьмем!

Из-за поворота деревенской улицы показался домик. У его крыльца стоял часовой в черной матросской шапке. По середине улицы, как заведенные, шагали двое в Изорванных халатах и несли носилки. Немного сбоку, спрятав подбородок в поднятый воротник шинели, шел пленный офицер.

По сигналу часового из штаба вышла группа командиров. Из других домов выскочили матросы, и все они, во главе с командиром бригады, пошли навстречу Норкину.

Сделаны последние шаги. Носилки опущены на дорогу. Норкин устало поднес руку к шапке и тихо сказал:

— Задание выполнено… Любченко…

Никишин смахнул шапкой снег с лица Любченко.

Командир бригады обнажил голову и склонил ее перед носилками. Склонили головы, срывая шапки, и другие.

Снежинки серебрили седые головы ветеранов гражданской войны и русые, и черные чубы молодых моряков.

Непонятно лишь было, почему снежинки, одинаково падавшие на все лица, на некоторых таяли и катились по щекам прозрачными каплями.

Глава одиннадцатая

ВЕСНА СКОРО

1

Рейд моряков в тыл фашистской армии был высоко оценен: командующий фронтом объявил благодарность всем его участникам. Но Михаил не радовался. Три обстоятельства омрачали его настроение. Во-первых, «язык» запоздал. Пленный дал много ценных сведений, но они только подтвердили уже известные данные.

Во-вторых, смерть Любченко. Особенно сильно переживал ее Никишин. Придя в землянку, в которой теперь располагалось его отделение, Никишин сел на нары и опять вспомнил, что нет Николая, что никогда больше не раздастся его похрапывание, что никто не позовет:

— Старшина… Вы спите, Саша?

Никишин так и просидел всю ночь на нарах. И в тот вечер никто не брал в руки костяшек домино, одиноко висела гитара. Матросы, как тени, бесшумно скользили по землянке и исчезали в ее тёмных углах.

Только Коробов набрался смелости, бросил свою шинель на то место, где раньше лежал Любченко.

— Саша, я лягу здесь? — не то спросил, не то сказал он. Никишин стиснул пальцами его локоть, но больше за всю ночь не сказал ни слова. А на другой день Никишин впервые пришел пьяным. Пошатываясь, он подошел к парам, шлепнулся на них и почти сразу захрапел. Коробов подсунул ему под голову свою шинель и осторожно снял валенки с его ног.

И третье — Михаил заболел самой тыловой болезнью— ангиной. Правда, ему удалось уговорить командира бригады, и тот разрешил ему не уезжать в госпиталь, но лечь на койку в санчасти пришлось. Санчасть занимала маленький домик, стоявший на окраине когда-то большого села, теперь насчитывающего только несколько десятков полуразрушенных, с черными подпалинами, домов. В домике были две комнаты и кухня. В одной из комнат жила Ковалевская, в другой стояло три кровати. Кухня служила приемным покоем.

Первые сутки Михаил почти полностью проспал, но уже на второй день он проснулся сам, едва первый луч солнца рассыпал позолоту на ледяном узоре окна. Никогда раньше Михаил не думал, что лежать раздетому на свежем белье может быть так приятно, и теперь не торопился вставать. Да и зачем вставать? Что делать? Он и так видел заправленные кровати, две табуретки и обломок зеркала, белым пятном блестевший на потемневших от влаги обоях. Нет ни книг, ни газет. Только один маленький плакат на стене: «Больной не имеет ни служебного положения, ни военного звания. Он по всем вопросам подчиняется врачу».

«Черт знает, что пишут! — думал Михаил, перечитывая плакат. — Какой дурак будет спорить с врачом?.. Конечно, может быть одиночный случай, но зачем шум поднимать из-за него?»

И снова мысли бегут, бегут. Забыт уже плакат. Теперь все сосредоточено вокруг взвода разведчиков. Что сейчас делают матросы? Кто проводит занятия? Справился ли Саша с собой?

Норкин заворочался, заскрипела кровать, и тотчас из соседней комнаты вышла Ковалевская. Ее глаза приветливо улыбались, хотя лицо оставалось строгим, официальным.

— С добрым утром. Как самочувствие?