Изменить стиль страницы

— Можно идти?

— Иди… А вы — по местам.

Норкин на ка-пе остался один. Осыпается со стен земля, мечется огонек коптилки под порывами ветра. Норкин сидит у столика, закрыв руками глаза. Временами он кладет руку на телефонную трубку, сжимает ее, и вновь падает его рука на стол, нервно барабанят пальцы по запорошенным землей доскам. Еще хочется верить, что все это простое недоразумение, что вот-вот явится Козьянский и страшное окажется ошибкой.

И уже когда небо на востоке посерело, а первый луч багровой полоской лег на тучи, прибежал матрос и крикнул с порога:

— Есть! Привели!

У самого входа на ка-пе стояли Козьянский и Крамарев с разведчиками. Козьянский рукавом стирал кровь с распухшей губы. Его разорванный бушлат еле держался на плечах, Автомат без диска был заброшен за спину.

— С машины сняли, — доложил Крамарев. — У медсанбата шум поднял: «Я приказание выполняю! Даешь машину!»… И гранатой еще машет… Увидел нас и побежал… Пришлось помять малость.

— Вот уж не ожидал от вас, Козьянский, — начал Нор-! кин, но тот перебил его:

— Брось трепаться! Отдавай под суд, а я там расскажу, какие порядки здесь развели! До кого хошь дойду, а укатаю…

Козьянский не успел кончить: кто-то прикладом автомата ударил его. Нашла выход давно накипевшая злоба, и замелькали сжатые кулаки, удары посыпались со всех сторон и даже нож сверкнул в чьей-то руке.

«Убьют!» — подумал Норкин и бросился в свалку.

На помощь ему поспешили Ксенофонтов, Никишин и некоторые другие матросы. Пожалуй, только один Люб-ченко стоял в стороне и просто наблюдал. Ему тоже хотелось всыпать Козьянскому, но нельзя же в драку лезть против лейтенанта и старшины?

А на дне окопа — клубок человеческих тел. Трудно понять, кто кого бьет, кто кого и куда тащит. Хриплое дыхание, выкрики и ругательства слышны Любченко. Он уже решился броситься на помощь лейтенанту, но шум услышали и немцы: первая мина, шурша, пролетела над окопом и рванула невдалеке. За ней — вторая, третья.

В окопе стало тихо. Из груды тел вылез Норкин, нашел на земле фуражку, надел ее и крикнул:

— Разойдись!

Матросы подчинились, но до лейтенанта явственно донесся голос одного из них:

— Черт сунул сюда командира роты! Дал бы я без него этой гниде!

Ушли все, а Норкин все еще вытирал пот, обильно покрывший лоб. На глазах лейтенанта чуть-чуть не свершился самосуд. Матросы, как и сам Норкин, не могли понять поведения Козьянского, но почувствовали в нем чужого и сгоряча могли не только избить, но и убить его. И лейтенант не особенно осуждал их. Если бы до войны Нор-кину сказали, что при нем человек ударит другого человека, а он останется в стороне, не вмешается, не прекратит драку — Михаил не поверил бы и обиделся. Теперь же, после месяца боев, взгляды изменились. Не стало человека вообще — все люди разделились на друзей, единомышленников, и врагов. Нужно было только определить: кто перед тобой? — и принималось решение. Любой человек, напавший на Родину или мешающий защищать ее — враг, смертельный враг. Лежит солдат или матрос в окопе, отказывается идти в атаку — сейчас он враг. Может быть, случайно, временно, но он стал им. В бою убеждать некогда: секунды решают исход дела. Тогда как же быть? Оставить лежать в окопе? Или застрелить?.. Можно сделать то и другое, но сколько раз бывало и так, что достаточно прикрикнуть на труса — и он становился в общий ряд: у него исчезал страх и он смело шел вперед, порой даже увлекая за собой других.

Однако случай с Козьянским заставил задуматься. Норкин понял, что нельзя все доверять матросам, что порой хоть и кстати бывает их вмешательство, но воспитание людей не должно прекращаться ни на минуту, иначе постепенно часть исчезнет и вместо нее будет что-то неопределенное, подчиняющееся не уставу, а силе, грубой физической силе.

Козьянский сидел, прислонившись к стенке окопа, и с злобной усмешкой смотрел то на лейтенанта, то на Никишина.

— Отдашь под суд или нет? — грубо, вызывающе спросил Козьянский, встретившись взглядом с Норкиным. — Не отдашь — за себя не ручаюсь! — и тут Козьянского прорвало: пересыпая речь ругательствами, он рассказал свою жизнь.

Четырнадцати лет он ушел из Дома. Беспризорничал, воровал. Он вступил в жизнь паразитом и она встретила его в штыки. Привод следовал за приводом и Козьянский не успел опомниться, как оказался в колонии.

— Нашто мне ваша арифметика? Вы дайте мне деньги, а я их и сам сосчитаю! — заявил он учителю математики и вскоре бежал из колонии.

Снова кражи, тюрьма. Однажды Козьянский задумался: «Может, бросить все и стать человеком? Вон сколько таких, как я, в люди вышло и живут хорошо… А я?.. Хожу, как волк, озираюсь…»

Своими мыслями он поделился с соседом по камере, осужденным за убийство. Тот выслушал его, презрительно хмыкнул и сказал:

— Все это муть! Я прожил сорок семь лет и говорю тебе, что все это муть! Думаешь, я не ученый? Когда-то и мы в гимназиях учились!.. Все эти алгебры и прочее проходили… Даже латынь изучали! А к чему? Что толку? Прибавляй к каждому слову «ус» или «ис» — вот и выучился! «Гражданис! Снимитус вашис шубус!» А не проще: «Дядя! Тебе никак жарко? Снимай пальто! Я понесу!»… Или возьмем иксы и игреки… «В правом кармане прохожего было икс рублей, а в левом в два раза больше. Сколько у него было денег всего, если…» Нужда? Забери у него деньги и без иксов все узнаешь!

Рассуждения глупые, неубедительные, в них было больше рисовки, чем искренности, но воровать Козьянский не бросил: оно, воровство, засасывает, как трясина, и нужно круто браться, напрягать все силы, чтобы выйти на настоящую дорогу. Козьянский был не прочь залезть в карман к пьяному, пырнуть ножом из-за угла, но бороться, бороться по-настоящему — он не мог: не хватало силы воли, было страшно, что вот завтра один из бывших «корешей» отомстит ему.

Перед самой войной Козьянский украл документы, уехал в другой город и жил там, как демобилизованный матрос. Началась война и его призвали. Козьянский решил, что доедет до фронта, а тут и сбежит, исчезнет, чтобы появиться вновь уже в другом месте. С этой мыслью он и пришел в роту. Пока стояли в тылу, опасности большой не было и можно было не торопиться, но сегодня представился удобный случай и он решил им воспользоваться.

Все это Козьянский рассказывал, рассчитывая напугать лейтенанта и даже намекнуть, что ему не привыкать «мокрое делать».

«Как гора с плеч! — подумал Норкин. — Случайный гость в матросской форме».

Ему стало легко от того, что Козьянский оказался не моряком, что не флот воспитал его, что не виноват он, Норкин, в том, что Козьянский бежал сегодня: не мог он перевоспитаться за это время.

А Никишин высказался еще откровеннее:

— Вот дура! Что ты раньше не сказал? Стали бы ребята с тобой возиться!

— Послушайте, Козьянский, — начал Норкин. — Вы, конечно, виноваты, но можете еще искупить свою…

— Отдавай под трибунал! Дадут червонец, ну и посижу, пока вы воюете!

Разговаривать сейчас дальше было не о чем. Может быть, и слишком «по-казенному» сказал Норкин, «не нашел общего языка, начал беседу без соответствующей подготовки», но мирного разговора явно не получилось.

«Займусь отдельно, — решил Норкин. — Да и сама жизнь мне поможет». — И уже Никишину;

— Под вашу ответственность, старшина.

На следующий день к обеду поднялся ветер, согнул деревья, разорвал тучи и разбросал их по небу. И сразу появились ненавистные «Юнкерсы». Устали, оглохли моряки от взрывов, а в небе по-прежнему кружились самолеты. Уже давно потеряли счет сброшенным бомбам, перестали прятаться от пулеметных очередей, а конца налетам не было видно.

«Скорей бы ночь», — подумал уже не один матрос, глядя на медленно подползающие к окопам тени деревьев.

Под прикрытием самолетов фашисты пошли в атаку. Снова во весь рост, но теперь уже пьяные, вытаращив безумные глаза, они бежали по полю. Очереди валили их десятками, но появлялись новые, они топтали раненых и рвались только вперед. И кое-кто из матросов решил, что бесполезно сопротивляться этой силе, что приближающаяся лавина вдавит все в землю и пронесется дальше, как проносится паровоз над иголкой. Напрасно Норкин и Лебедев подбадривали, уговаривали растерявшихся: скорчившись на дне окопа, матросы прислушивались лишь к нарастающему реву.